«Ну, как знаешь». Зотов открыл шкаф и начал собираться. Рубашка, парадка, галстук и к нему заколку обязательно, чтобы не выпячивался заячьим хвостом, штиблеты. Все это у него добротное, генеральское. Вернее, генерал-полковничье. Китель тяжеленный, наград на немесли в воду угодишь, точно не выплывешь. «Были когда-то и мы рысаками». Он приоткрыл дверцу шкафа и, стараясь не замечать своей физиономии, посмотрелся в зеркало. Все было хорошо, а вот штиблеты подкачали: серые от пыли, никакого блеска. Бренча наградами, он вышел в коридор и похромал на кухню, где звенели тарелки в раковине.
А где у нас вакса?
А где ей быть, как не в ящике на этажерке. С грохотом высыпав вилки, Дарья Дмитриевна обернулась. Закрыла воду, подошла к Зотову и, не смея коснуться его мокрыми руками, вдруг разревелась, как-то неумело, по-детски. Ох, Павел Андреич, Павел Андреич. Знала ведь, что генерал важная шишка, а тут впервые увидела в форме, при наградах.
Понял Зотов, по дочке заплакала, жить бы да жить, при таком-то тесте. Он молча дождался, пока Дарья Дмитриевна отойдет, неуклюже тронул ее за плечо и, вспомнив о штиблетах, похромал в прихожую. Женских слез он не выносил.
Порядок у Дарьи Дмитриевны был образцовыйвакса точно отыскалась в ящике на этажерке. Плоская жестяная коробочка, на которой было написано «Гуталин черный». Зотов запустил в нее щетку, зачем-то поплевал на щетину, но только согнулся, как в сердце проснулась больтупая, скорее даже не боль, а так, напоминание, memento mori[1]. «А, к черту, все равно слякоть». Он бросил обувные причиндалы в ящик, а в это время проснулся телефон.
Дед, такси через десять минут, с Декабристов едет. Артем с важностью положил трубку и, не удержавшись, ткнул пальцем в завесу наград:А это чей?
Испанский. Зотов незаметно потер грудь и вдруг явственно почувствовал тяжесть парадного кителя. «Как бульдог-медалист. Надо было по-простому, с орденскими планками». Ему захотелось позвать Дарью Дмитриевну, чтобы накапала валидола, но что это за праздник, такую мать, с валидолом. Орденоносец хренов. Кряхтя, он надел шарф, нахлобучил тяжелую, явно не уставную папаху и взялся за добротную, генеральского фасона шинель.
Давай-ка помогу, Павел Андреевич. Дарью Дмитриевну не нужно было звать, сама подошла. Что-то бледный ты. Может, не ехать, полежал бы лучше. К гусю не притронулся, там-то небось такого не дадут. И вдруг закричала, громко, как на пожаре:Алена, сюда иди, дедушка уезжает.
Та вышла не сразу, босиком, зевая. Спала. На худенькой щеке остался рубчик от подушки.
«Что из нее вырастет? Вздохнув, Зотов посмотрел на угловатые девичьи плечи и, снова почувствовав в сердце боль, неожиданно разозлился. Не мякнуть, в первый раз, что ли».
Присядем на дорожку. Дарья Дмитриевна придвинула ему табурет, а сама с детьми устроилась на шкафчике для обуви. Может, не поедешь, Андреич? Что-то так на сердце тяжело. В ее глазах блестели слезы.
Да ладно тебе, Дарья Дмитриевна. Через силу улыбнувшись ей, Зотов поднялся. Потрепал по щеке Аленку, подмигнул Артему и в который уже раз сам себе удивился. Ну да, это его семья. Семьяот слова семя. Как же! «Все твоене твое». Ах ты старая французская перечница!
Он отжал собачку замка и, шагнув за порог, осторожно захлопнул дверь.
III
В фойе было многолюдно и празднично. Переливалась гирляндами новогодняя елка. Сверкали сапоги и улыбки. Блестели лысины, знаки «Почетный чекист», а кое у кого и слезы в глазах. Жестокие люди весьма сентиментальны.
В обход очереди в гардероб Зотов разделся, глянул по сторонам, и едкая, презрительная ухмылка легла на его губысобралась свора. Да, здесь самые матерые, хваткие, поймистые. Те, кто лучше других шли по следу, громче лаяли и уверенней брали за глотку. Те, кто пережили смену псарей, сами не раз попадали в капканы и умели рвать зубами собственных друзей. Именем революции.
Павел Андреевич!
Зотов повернул голову и увидел Володю Смирнова, со свитой и уже с двумя звездами на погонах. Ишь как улыбается, не забыл, значит, кто ему представление на генерал-майора писал.
Как здоровье?
Пока не окочурился. Сам-то ты как? Зотов протянул руку одному только Смирнову. Прихлебатели обойдутся.
Так себе. Пойдем, Павел Андреевич, в зал. Глаза генерала Володи налились тоской, и без слов все стало ясно. В Москве снова перетасовали карты, и надо ждать перемен. К худшему.
Вошли в зал, уселись, и дальше все покатилось по давно проложенным рельсам. Вынос знамен, выступление Первого, награды молодым, почет бывалым. Обычно ветеранам дарили грамоту, пять цветочков и что-нибудь вроде наручных часов с гравировкой. На этот раз были только три гвоздики, а на память презентовали бронзовую медаль с видом Дворцовой набережной, хорошоне Арсенальной. Потом начался концерт. После патриотических ораторий запели про темно-вишневую шаль, замелькали сарафаны девушек-красавиц, и, глядя на них, Зотов вдруг вспомнил Лефортово, Дворцовый мост через ленивую Яузу и Красные казармы, в которых располагалось Московское пехотное юнкерское, с 1906 года называвшееся Алексеевским, училище. Свое производство в офицеры.
Под музыку военного оркестра он тогда стал подпоручиком и получил личное оружие, а вечером они всей полуротой рванули на Тверскую, к мамзелям. Была там одна, так лихо отплясывала канкан на столе, среди бутылок шампанского. Выше головы закидывала ноги в ажурных кремовых чулках. Как же звали ее? Анжела, Грета, Анеля? Да какое это сейчас имеет значение. На ней, помнится, были модные тогда батистовые панталоны с разрезом в шагу. Они были шелковисты на ощупь, пахли духами и пряным, вызывающим сладостную дрожь женским телом. Сколько времени прошло, почему же так заныло сердце? Нет, оно не ноет, просто болит, словно кто-то медленно вгоняет в него бурав. И левая рука затекла, будто свинцом налита, может, уже паралик хватил? Нет, шевелится пока, значит, можно сделать вид, что аплодируешь, показать, что все еще жив.
К концу второго отделения Зотова вроде бы отпустило, и в числе особо избранных он поплелся в банкетный залторжественно ужинать. Особо избранные, умудренные жизнью, познавшие огонь, воду и медные трубы, смотрели на него с уважением. Надо ж, прошел от ОГПУ до КГБ и все еще не расстрелян, на свободе и даже при пенсии. Не понимали они своим песьим разумением, как можно выжить, когда всю свору ведут на живодерню. Когда псари отстреливают гончих и расставляют капканы на борзых. Когда собачья смерть милей собачьей доли. Главного не понимали оничто Зотов никогда кабсдохом не был.
Стол в банкетном зале изгибался буквой «п». Скатерть белая, икра черная, рыба красная. Победнее все стало, чем в прежние-то года, явно победней. Горбуша вместо чавычи, «оливье» без языка, однообразие водочных бутылок. Правда, хорошая водочка, холодненькая. «Говорят, сосуды расширяет». Не дослушав праздничный тост, Зотов принял рюмку, ткнул вилкой в ломтик буженины и сразу же почувствовал, как тепло из желудка гулко ударило в головуотвык, не пил с похорон Бурого. «Эх, жизнь». Сердце вдруг сдавило будто клещами, так сильно, что навернулись слезы, и мир сразу сделался расплывчатым, утратившим привычную форму. «Не мякнуть, сейчас пройдет». Зотов хотел утереть глаза, но вокруг все завертелось бешеной каруселью, и на него стремительно надвинулся пол. Откуда-то издалека он услышал:
Врача, генералу плохо!
Неправда! Ему было хорошоболь ушла. Совсем рядом, задумчивая, под белым кружевным зонтом, стояла Она. Они вновь были вместе. Теперь уже навсегда.
Глава вторая
I
Проклятая мошкара, к теплу. Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику:Бери, Акимов, не стесняйся.
Благодарствую, ваше бродь. Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно.
Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины.
Два пулемета, в лоб не попрешь. Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем.
Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром.
Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во ртубудто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омутызатягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орелчуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит.
А скажи-ка, братец, Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, где ж ваш взводный?
Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина.
Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками.
Ладно, пошли. Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. Тебя, Акимов, как по имени-отчеству?
Степан я, Егоров. Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья.
Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал:
Пропали хлеба!
Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодолапросторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строгне высовываться до темноты.
Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться!
Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войскав полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо.
Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крымчтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь.
«Сантименты перед боем хуже поноса». Граевский вдруг разозлился на себя.
Я тебе покурю на посту! Он свирепо глянул на часового, поправил картуз и рывком открыл щелястую дверь стодола.
Смирна! Дежурный офицер, прапорщик Трепов, сделал вид, что отдал честь, и широкоскулое лицо его добродушно прищурилось. Господин поручик, у нас бэз происшэствий! Кушать будэшь?
Служил он давно, еще с русско-японской, вышел в офицеры из фельдфебелей и бывших воспитанников юнкерского корпуса не жаловал, считая их слюнтяями и маменькиными сынками. К Граевскому, впрочем, это не относилось.
Вольна! Тот привычно откозырял и, скривившись, кому нужны на войне эти игры в субординацию! вспомнил, что по случаю похмелья целый день ничего не ел. Пожалуй. Вначале загрузим брюхо, голову потом.
Зевнув, он примостился в углу, возле шаткого, сколоченного второпях стола, и вытянул гудевшие ноги. Несмотря на жару, в стодоле было прохладно. Пахло хлебом, мышами и, как-то по-особенному терпко, сладкой прелью отволглого сена. Его солдаты отдыхали. Кто спал, уютно устроившись на лежалой соломе, кто курил, а кто-то вспоминал дом и вполголоса, больше про себя, тянул заунывное: «Ой, да разродимая моя сторонка, не увижу больше я тебя»
Акимовские казаки сидели сами по себе, с солдатами не мешаясь, несовместно, мужики-лапотники. Все чубатые, крепкие, как на подбор, корнями уходящие в Запорожскую Сечь. Порода. Пластуновский курень. Верно, такими же ладными, уверенными в своих силах были и предки их, гордо именовавшие себя «лыцарями и товарищами». Жили по совести. Питались скромносаламахой, кулешом да щербой, стояли крепко за веру Христову, а приведись смерть встретитьумирали достойно. Одни в бою, другие от ран, третьи на колу, в огне или на крюке. От старости умирали редко. И всегда промеж них были люди беглые, из крепостныхбалаклеи, болаховцы да капканники. Вольный народ земли русской.
Да ведь и сам-то Граевский не из Рюриковичей вышел. Не из столбовых дворян. Род его не древний, от опричнины. Тогда в цене были люди подлые, скаредники да кромешники, не имевшие ни стыда, ни совести. Царь таковских привечал, землицей жаловал, и некоторые из простых с повадкой воровской, тяжелой в дворянство вышли. Конечно, не ахти какая знать, в Готский альманах не впишут, но все же
Только прошлое лиходейство горем аукнулось до девятого колена. Отцы виноградом баловались, а у детей оскомина. У Граевских, к примеру, дела год от году шли все хуже. Спивались, играли в карты, распутничали, пока отец поручика не промотал последнее и не повесился в клозете на подтяжках. Ни гроша не оставил, лишь родительское благословение поступать в кадетский корпус. Хорошенькое наследство, черт побери!
Скоро у колченогого стола сделалось тесно от собравшихся офицеров. Денщик принес духовитую, томленную на консервах гречку, кой-какую огородину, несомненно ворованную, и поручик в одиночестве принялся есть. Подчиненные смотрели ему в рот, пили чай из кружек и курили. Они уже отобедали и, мучаясь неопределенностью, ждали приказаний. Настроение было так себе. Ничегонеделанье всем обрыдло хуже горькой редьки, уж лучше в бой. Граевский вяло ковырялся ложкой в каше, катал на скулах желваки, медленно жевалсам ждал нарочного с пакетом.
А помните, господа, в довоенное-то время, молчание прервал поручик Вольский, гурман, отчаянный ерник и любитель поговорить, заходишь в кабак, на чистой скатерти водочка, закусочка. Калгановая, под миноги. Налимья уха, котлеты из рябчиков, мясо по-киргизски, мать его за ногу! А расстегаи с вязигой при свежей икорке! Зажрались, не ценили.
Он тягуче сглотнул и с тоской во взоре посмотрел на котелок с гречкойвот жизнь, раньше все разговоры были о бабах, нынче о жратве.
Да полно вам, поручик. Угрюмый, разжалованный за своеволие из капитанов прапорщик Зацепин презрительно выпятил губу, и усы у него распушились. Когда вокруг сплошное дерьмо, то и мысли все о дерьме. Об одном мечтаюпосидеть в хорошем, чистом ватерклозете. Уютная кабинка, пипифакса вволю, и ты сам с собой, во всем своем природном естестве, размышляешь о смысле жизни. Это, господа, катарсис, постижение истины. А вам, батенька, только одно надо, мамону набить. Эх, молодость, молодость, мердэ[1] собачье.