Нас пятьдесят шесть человек, размышлял директор, ну, пусть выйдут пятьдесят. Взять гон по метру на брата, подымем в день метров по десять-пятнадцать? Да шесть дней гнать, вот тебе и сорок пять соток! Шутка? А мы шутя!
Кто-то из наших, местных, засомневался:
Навряд ли, Мелентий Фомич Деревенским домой надобно, всё ж Это ежели б заместо уроков Чтоб смена так смена
Нет, погрозил пальцем директор, не туда ты клонишь! Учиться мы будем. Но один-два урока последних снимем. Ну, часа-то три поработаем, али как? вытянул он шею к стоящим впереди Тоне и Галие.
Это можно, ответила Тоня. И домой успеем.
На том и порешили. Так и пошло метр влево идёшь, метр вправо. В метре лопата по своей ширине укладывается пять раз. Берёшь шесть, чтоб не ошибиться. Глину с лопаты лаптем сдавливаешь: наступишь на целый глиняный бруствер, наросший до самого черенка, и всей силой давишь вниз. Упорная глина
Мы начали работу, идя ровной линейкой, шеренгой, но скоро линейка стала извилистой змейкой, и самую высокую её извилину тянули наши Тоня, Галия и Нурулла.
В подножии бугра уже пролегла поднятая нами чистая полоска земли. А выше нас неряшливая тусклая залежь, притоптанная снегом и дождями. И нам надо её вскопать, сделать чистой и красивой.
Проработав всего час, чувствуешь, что лопата стала пудовой, а ладони горят. Пригляделась: многие в варежках копают. Надела и я, да поздновато Горят ладошки. Ну, ничего!
Давайте, давайте, ребятки, приговаривает Мелентий Фомич, на этом поле будет уже победный урожай, это уж наверняка!
Урра! Поле победы! закричал кто-то из мальчишек.
У-р-р-ра! подхватили все.
У-р-р-ра! Поле победы!
Стало быть, разогнулись, выпрямились и отдохнули чуток.
И снова шесть лопат влево, шесть вправо. Значит, два шага вверх, к вершине.
За три часа наши передовые подняли полосы длиной в двенадцать метров. А мы только по шесть. Другие и того меньше. Устали здорово. Но директор нас утешил:
Работали отлично, рук-ног не жалели. Сколько сделали, за то и спасибо.
И поклонился всем в пояс.
Мелентию Фомичу! полушутя, полусерьёзно нашёлся Лёшка Никонов и, выступив на два шага вперёд, шапкой своей повёл у земли, низко склонившись. Прямо как боярин!
Во вторник восьмого мая нам сказали, что работаем последний день. Значит, шёл шестой день нашего труда. Мы сделали, что хотели: дошли до вершины бугра!
«Не высок бугорок», так говаривали мы, выходя против него с лопатами.
Не высок бугорок, да в наших краях и нет высоких полого, мягко идут волны земли. Только овраги их режут.
Не высок бугорок, нечего сказать, а и у него своя вершинка. И вот мы на ней А под ногами у нас ручная наша пашня. Красноватый, дышащий освобождено, чуть курясь под низким солнцем и местами тускло поблескивая (следы лопат), лежал перед нами кусок земли пусть бедной, глинистой, но совсем нашей! Обихоженной своими руками. И влево, и вправо, и во все-то стороны тянулась наша земля до горизонта до самого неба. И везде над ней шла, курилась весна. Везде была пашня. По пашне ходили грачи.
Нас стояло немало на вершине бугра около пятидесяти человек. Но сейчас мы не кричали «ура», не шумели: наработались. Просто смотрели, примечали как оно всё вокруг нашего труда
«Поле победы», думала я.
Наш труд и впрямь был как знамя: красноватое полотнище поднятой залежи раскинулось по всему южному склону. Даже не верится, что всё это лопатами подняли, и с нами вместе даже пятиклассники. Мы-то уже большие
Мы с Зульфиёй стояли обнявшись, вдвоем опираясь на черенок моей лопаты. И я знала, что сзади и чуть сбоку от нас стоит Лёшка. В мире был полный порядок. И наши войска уже в Берлине.
Ты ждешь, Лизавета,
От друга привета,
Ты не спишь до рассвета,
Всё грустишь обо мне
Тонкий вибрирующий мальчишеский голос показался тонкой былинкой, проросшей первой на огромном пространстве земли. Не поддержи её, и поникнет одна-то, пропадёт, загасит её ветер! Потому каждый из нас постарался поддержать запевшего, и взошла, поднялась вокруг него целая весёлая полянка перепутанных голосов и голосков:
Одержим победу,
К тебе я приеду
На горячем вороном коне.
Приеду весною,
Ворота открою,
Я с тобой, ты со мною
Неразлучны вовек.
Эх, как бы дожить бы
До свадьбы женитьбы
И обнять любимую свою!
Мы допели эту странную песню до конца. Странную, потому что она была совсем не школьная, и к смыслу нашего дела и труда не подходила
А, может, подходила? Потому что была в ней такая напряжённая тоска ожидания, да и не просто тоска, а с отчаянной надеждой на то, что всё сбудется! Будет встреча, вернусь я! И победа будет это уж точно!
Но ведь и мы ждём победу! И мы копали своё поле и с отчаянием от усталости, от бесконечности работы, и с надеждой: одолеем! И нашему полю теперь ждать, когда его засеют или засадят, и надеяться: зазеленеть.
Нет, песня была самая подходящая, потому что такое было кругом настроение. И это понимали наши учителя. И не только не остановили нас, но и сами пели с весёлой отчаянной тоской сбывающегося ожидания.
Песня была спета до конца. Мелентий Фомич, отвернув лицо от ветра, сказал негромко:
Мы, все учителя, рады, как хорошо вы работали. Вы молодцы. Мо-лод-цы!
Уж если не хорошо, так лучше не работать! ответила за всех наша Галия.
Вот правильные слова! поднял к небу свой вещий палец директор. А теперь пойдём да проводим камышлинских!
Урра! закричали мы обрадовано. И наконец-то тронулись, побежали к дороге.
И наступило ЗАВТРА 9 МАЯ
С 8 мая, со вчерашнего дня, в Берлине не стреляли. Все понимали: вот-вот И всё же это случилось неожиданно. Да! Хоть и ждали.
Мы с моей подружкой Зульфиёй, жили в этом колхозе, где была семилетка, а в нашем, совхозном, посёлке всего четыре класса.
С сентября 1943 года мы здесь на квартире у тёти Ени. Спим в одной кровати «валетом», а тётя Еня на печке. Второй кровати у неё нет домик её очень маленький. С вечера мы с подружкой загружаем наши чугунки картошкой, немного лука туда и морковки, а наша хозяйка ставит их вместе со своими чугунами в большую русскую печь. Она топит её очень ранним утром, когда мы ещё спим.
И в это утро я услышала сквозь сон медленную и мягкую поступь тёти Ени, входящей в избу с полными вёдрами. И уже очнувшись, слушала, как звонко упала дужка ведра, сброшенная с крючка коромысла, как звучно всплеснулась вода, и я словно сама увидела хрустальную глубину ключевой воды в ведре, глубину, промеренную светлым зайчиком, метнувшимся на дно от всплеска. И вместе с этими звуками и сонным видением воды, всплеснувшей в ведре, возник голос тёти Ени. Негромко, прерывисто от усилия ставила второе ведро на скамью она выговорила:
Счас сказывают война кончилась.
Правда?! мы обе с Зульфиёй уже сидели в постели. Тётя Еня-а-а! Правда?!
Говорят Вроде бы из района звонили
(В деревне здесь не было радио, все особой важности новости передавали в сельсовет по телефону. Простые новости даже и не передавали.)
Мы мчались к школе, не помня ног. Мы неслись по замуравленной уже улице деревни, и теневая её сторона была широкой, а светлая жалась к завалинкам такое низкое ещё было солнце.
Хлопали калитки, раздавались редкие и какие-то болезненные вскрики.
Мы перегнали нескольких ребят, двухтрёх женщин, спешивших к школе, но не узнали их. И нас никто не окликнул.
Ближе к церковной ограде там за оградой и была наша школа услышали голоса, крики. Плач.
За оградой было пестро от народа. Взрослых не меньше, чем школьников, изумилась я. Хотя, чего ж изумляться? Куда ещё идти, как не к школе? Тут празднично от деревьев, от красной кирпичной кладки церкви и ограды. Тут дети Носятся. Снуют юркими мальками: «Победа! Победа!»
Я ничего не ждала заранее, но, видно, так уж было заведено: если праздник, торжество, то все собираются и есть какой-то порядок: или строятся, или садятся и кто-то что-то говорит митинг делается, собрание.
А здесь мы растерялись. Мы ворвались на школьный двор с криком: «Победа! Победили!!» Присоединиться же было не к кому, хотя, повторяю, народу было много. Люди ходили, словно искали своих, не находили и шли дальше. Группы образовывались и распадались. Будто все внезапно ослепли. Я сама плохо видела: то ли слёзы стояли в глазах, то ли какое-то предельное возбуждение не давало взгляду сосредоточиться Вон чей-то красный платок машет в воздухе под припев: «Ой-ля-Люшеньки! Люшеньки-ле-люшеньки!» Платок машет? Сам собой? Но я не всматриваюсь, кто им машет. Мне почему-то важнее узнать, кто там в ярко-белой кофте. Атласная, блестящая кофта Но ведь холодно как!
Хочу узнать, кто, а сама бегу к группе ребят: может, наши? Нет, совсем незнакомые, не знаю их! И глаза этих мальчишек и девчат смотрят на меня безлично-радостно, они просто кричат: «Урра! Победа!» Не мне кричат, вообще всему вокруг!
Да-да, вот откуда это ощущение, что все вокруг как внезапно ослепшие: эти невнятно счастливые, расширенные от счастья, от боли глаза, у взрослых ещё и полные слёз
Я боюсь потерять Зульфию, наверное, и она меня. Мы держимся за руки. Она меня дёргает: гляди, Нинка Иванова! Ага! Но тут же мы остановились: Нина была не одна. Её притиснула, прижала к стволу старой берёзы мать. Уткнувшись в шею дочки, она рыдала. Нинкины тонкие руки лежали у неё на спине, мать была ниже ростом а невидящее лицо, совсем мокрое от слёз, обращено к нам. Рядом стояли малыши мальчик и девочка лет пяти-шести, близнецы, наверное. Они дергали мать за подол и ныли: «Ну, мамка!»
И мы поняли, что для них значит день Победы: те, кто погиб, погибли для своих ещё раз. Погибли навсегда.
Ах, больше никого не убивали! Кто жив сегодня вернётся! А эти нет.
Вон ещё женщина: руки на плечах двух маленьких мальчишек одному, видно, лет семь, другой постарше. Идёт, лицо закинула вверх, а глаза крепко зажмурены. Видно, не хочет плакать, а терпеть нет сил. И видно, как тяжело опирается она о своих ребятишек: они гнуться, пошатываются и обеими руками держат руки матери на своих плечах. Вдруг она прислонилась к красной кирпичной стене ограды, осела, сгребла мальчишек в охапку и заговорила глухо: «Сироты вы мои! Нет у нас папки!»
Но там, за деревьями, в глубине у самой церкви и плясали: женщины кружились у одной блестела в руке поллитровка, а в другой стакан, и она постукивала стаканом о бутылку, будто чокалась сама с собой, и вскрикивала:
Ох, бабы! Ох, бедные! Ох, дождалися!
И другие тоже что-то приговаривали, и подпрыгивали, и обнимались.
Это слепое блуждание по двору, и слёзы, и пляски, и вскрики, будто это всё сон, а не реальность. Возникали и исчезали знакомые лица. Вот вроде Душка Нет, не она Кажется, это девчонка из седьмого класса, но её глаза не узнают нас
Наконец, мы столкнулись с нашими, совхозными: Шура, моя соседка по дому, и Вера Зозуля:
Мы спали! Мы не знали! Нам в окна стучат! Нам орут!
Потом увидели Степана Садова:
Девчатки! заорал он. Будто он, потерянный, нашёлся и, наконец, поверил в своё спасение. Девчата! Победа ведь! Победа!
Мы, все пятеро, обнялись, взялись за руки как в хороводе, но не закружились, а сошлись тесно-тесно, лицом к лицу, щека к щеке. Мы, наконец, обрели почву под ногами и сразу поняли, что нам делать.
Домой! Прямо отсюда домой!
И побежали бегом
Алла Зубова
Девочка среди войны
1941-й год. Мне десять лет. 22-ое июня. Воскресенье. Утро солнечное, тихое. Я прыгаю по классикам, передвигая через чёрточки квадратов плоский камушек. Сейчас выйдет мама и мы пойдем в кондитерскую палатку покупать гостинцы для моих деревенских друзей. Родителям отпуск ещё не положен, и они решили не томить хилого ребёнка в пыльной Москве, а отправить в деревню на Тамбовщину к бабушке вместе с её знакомым односельчанином.
Алла в 1946 г.
Вышла мама в нарядном маркизетовом платье с плетёной сумкой, и мы направились в магазин. Меня переполняло счастье. Папа и мама весь день будут со мной, а вечером мы пойдём на вокзал, загудит паровоз, стукнут колёса и побегут за окном телеграфные столбы, а я буду смотреть на убегающие дома, деревья, леса и поля
Улица Домниковская узкая, длинная соединяет Садовое кольцо и Комсомольскую площадь, площадь трёх вокзалов. Обычно возле палаток и в магазинах толпятся шумные мешочники, сейчас везде малолюдно. Мы покупаем большие пакеты печений прямоугольных, с рубчиками, которые называются «Комбайн», сливочные тянучки и кисленькие карамельки «лимончики».
Вдруг показывается колонна машин. На открытых грузовиках сидят солдаты с ружьями, со скатками через плечо. Лица строгие. Доехав до Садового кольца, часть машин поворачивает налево к Курскому вокзалу, другие направо к Белорусскому. Стоящие в очереди переговариваются: «Едут на учения».
Дома сборы в дорогу, наказы, наставления. И вдруг по радио: «В 12 часов будет передано важное сообщение».
Пошли последние минуты моего счастливого детства. И грянуло: «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в 4 часа утра» Война!
Папа, собрав какие-то документы, не надев пиджака, в белой шелковой рубашке идет в военкомат. Мама, военнообязанная медсестра, понимая, что мы расстаемся надолго, начала быстро перекладывать мой чемодан, стараясь уложить в него теплые вещи: фуфайки, шапки, рейтузы.
Как это ни странно, на вокзале не было никакой сутолоки. Мой попутчик занёс вещи в вагон, остался при них, а мы с мамой ждали папу. Осталось минут пять до отправления. И вот я вижу: по перрону бежит мой папка высокий, красивый, рукава шелковой рубашки трепещут на ветру и он похож на большую белую птицу. Схватив меня, крепко обнял, поцеловал. «Дочка, я ухожу на фронт. Запомни хорошо мой приказ. Ты уже взрослая. Ты тоже на войне. Учись хорошо. Помогай бабуле. Пиши мне чаще письма и жди меня».
Паровоз засвистел. Все трое крепко прижались друг к другу. Стукнули колеса. Папа поставил меня на подножку вагона, обнял маму, и они долго махали руками вслед своему единственному дорогому дитятке, которого отнимала у них война.
Моего двоюродного брата Лёньку Хорошева любила не только вся наша большая родня, но и деревня, в которой он жил, и вся округа. Был он веселой души человек, знал все песни и пел их высоким чистым голосом, неутомимый танцор и плясун, играл на всякой музыке от гармони до деревянного гребня. У кого какой праздник он там самый желанный гость. Однажды увидел он в кино, как артист играет на губной гармошке и очень она ему понравилась. Только где ж в глухой деревне её раздобыть?
Сговорились московские дядья и тетушки сделать Лёньке к 20-тилетию подарок. Собрали деньги. Папа мой съездил в музыкальный магазин и купил губную гармонику, которая лежала в бархатной коробочке на белой атласной подушечке. И этот подарок я везла Лёньке.
Немногим более суток прошло с объявления войны, а как всё изменилось! Всегда тихая, малолюдная станция Инжавино кишела народом. Мы стояли возле вещей, оглядываясь по сторонам, но никого ни встречающих, ни просто знакомых не видим. Вдруг слышу звонкий голос брата: «Алька»! Он проталкивается сквозь толпу, грабастает меня в охапку. Я вырываюсь, бросаюсь к чемодану, достаю бархатную коробочку и протягиваю Лёньке: «Вот! От всей родни»! Он осторожно приподнимает крышку и ахает, бережно берёт гармонику, подносит к губам. Слышится нежный, серебряный звук, сливаясь в мелодию руслановской песни «Ах, Самара-городок».
Лёньку громко позвали: «Хорошев! В строй! На посадку»! Брат, смеясь, махнул мне рукой: «До скорого! Все ребята говорят, с немчурой быстро управимся. К уборочной вернёмся»!
Нет, не довелось ни Лёньке, ни его товарищам убирать хлеб с полей 41-го года. Все погибли, не доехав до передовой. Их состав попал под обстрел вражеской авиации всего-то через две недели после нашей встречи.
Теперь, когда я слышу окуджавовского «Лёньку Королёва», с горечью думаю, что эта песня именно о нём «Не для Лёньки сырая земля».
Из всего деревенского стада наша коровка Малинка была самая красивая. Каштановой масти с белой звёздочкой на лбу, белым нагрудником и белыми носочками над копытцами, рога небольшие, словно короной украшали её голову. Когда ранним утром бабуля провожала её, я ещё спала, но вечером всегда встречала, держа в руке кусочек присоленного хлеба. Малинка останавливалась, лакомилась гостинцем и благодарно облизывало моё лицо тёплым шершавым языком. Я вела её в маленький хлевушок. Там уже стояло ведёрко с тёплым пойлом остатками еды и разными очистками. Бабуля, усевшись на скамеечку, мыла Малинке вымечко и, насухо вытерев его, начинала дойку. Струйки молока звонко вжикали, а я гладила коровку по шелковой шее и рассказывала, как мы прожили день, какие появились новости.