Лёнька
В какой-то момент мы переехали жить в двухэтажный бревенчатый дом, помню до сих пор его адрес: Интернациональная улица, 19. Улица была горбатая, мощёная булыжником.
Году в 1980-м летел я в командировку в Северодвинск. Аэропорт Архангельска нас не принял из-за сильной метели, и наш лайнер вынужден был сесть в Сыктывкаре. Пассажиров завели в зал ожидания и велели слушать объявления. Я вышел в город и спросил у таксистов, далеко ли находится улица Интернациональная.
Да вы на ней как раз и стоите, ответили мне.
Был по северному чёрный морозный вечер, его рвали в лоскутья лучи фар и прожекторов. Ревели двигатели самолётов, кричали репродукторы, клочья пара поднимались от людей и моторов, насколько хватало глаз, всё двигалось, работало, шумело. И понял я, что это огромное аэродромное хозяйство навсегда поглотило и улицу моего детства, и детский сад, и тюрьму Боясь отстать от самолёта, я ещё несколько часов толкался в аэропорту. Это был современный индустриальный мир, ни чем не похожий на солнечный тыловой провинциальный Сыктывкар моего далёкого детства.
На Интернациональной улице в нашей с сестрой компании появился Лёнька. Был он на год или два старше моей сестры Гали и приходился внуком хозяевам дома, где мы заняли каморку под лестницей. Мать у Лёньки умерла рано, а отец, дядя Толя, художник, вернулся с фронта с прострелянной кистью правой руки. По этой причине он не писал картин, а малевал левой рукой на клеёнке лебедей и продавал их на рынке. Дядя Толя был по совместительству ещё и запойным алкоголиком. И буйным во хмелю, помню, как его, бьющегося на полу, всем миром связывали полотенцами.
Лёнька же оказался на редкость активным пацаном. У него была книга Перельмана «Занимательная физика», и он постоянно пытался проделать описанные в ней опыты. Кроме того, он учился играть на виолончели. И таскал нас с Галей по своим любимым местам в Сыктывкаре. То мы лезем на парашютную вышку, на лестнице и площадках которой почти все доски выломаны, то ползём по ржавому железнодорожному мосту, где досок никогда и не было, то переправляемся на большой лодке на другой берег Вычегды, где я не запомнил ничего, кроме валявшегося в песке белого зубастого черепа какого-то крупного животного. Запомнилась такая сценка: мы сидим на высоком берегу Вычегды, по реке буксир тянет баржу, а на барже полыхает пожар. Какой-то человечек ползёт по канату с баржи на буксир. Было очень смешно, хотя вполне возможно, что этого человечка потом судили. И даже расстреляли. Или отправили на фронт. В штрафбат.
Вести с фронта слушали все. Радио было включено постоянно. Левитановское «От советского Информбюро» завораживало, заставляло всех замолчать и повернуться к чёрной тарелке в комнате или к серому фанерному раструбу на уличном столбе. В остальное время звучали песни Лемешев пел «Три деревни, два села» или мужской хор затягивал «Распрягайте хлопцы, коней». Ходили мы и в кино. «Она защищает Родину», «Неуловимый Ян», «Антоша Рыбкин» эти фильмы мы смотрели по несколько раз.
Боровичи
В 1944 году, когда война откатилась на Запад, мама засобиралась в Ленинград, мол, блокада снята, нечего нам тут сидеть. Мне в ту пору шёл седьмой год, Гале двенадцатый, маме было 31.
От Сыктывкара до Котласа мы добирались по реке Вычегда в трюме баржи, лишь иногда нам с сестрой позволялось подняться по трапу наверх, «подышать свежим воздухом». Навсегда запомнил серое небо холодных белых ночей, высокие тёмные избы с крохотными оконцами на пустынных скучных берегах и нависающие над рекой скалы. Всё это накатилось на меня из далёкого детства, когда я смотрел фильм «Холодное лето 53-го».
В Котласе мы должны были ночью сесть на поезд. Мы бежим с билетами вдоль поезда к нашему литерному вагону. Подбегаем, на ступеньках сидит проводник и какой-то пьяный офицер в галифе с подтяжками и в белой нижней рубахе. Мама протягивает билеты, офицер сапогом в лицо отпихивает её и ругается матом. Я очень испугался, а тут ещё стоящий рядом паровоз выпустил на нас пар с громким свистом. Такого страха и такой обиды я не испытывал в жизни ни до, ни после. Хотя жизнь моя и не была безоблачной, пережитое в детстве иногда напоминало мне, что «бывает и хуже». А тот офицер Может быть, он был на войне героем, может быть, выжил на фронте и дожил до преклонных лет, рассказывая о своих подвигах. Мне это неведомо.
И всё же мы уехали из Котласа, правда, не в Ленинград, а в Москву. Помню, что в Ярославле наш вагон остановился рядом с огромным штабелем дырявых солдатских касок. А ведь в каждой из них когда-то была чья-то живая голова
В Москве выяснилось, что в Ленинград нам билеты не продадут, так как ещё идёт война, и город пока закрыт. Мама решила, что мы поедем к бабушке Вассе в Боровичи, это уже на полпути к Ленинграду, и мы с сестрой успели покататься на московском метро. Мне всё казалось, что я вот-вот увижу Сталина, но что-то не сложилось, и я его так и не увидел. Иначе, мои воспоминания были бы намного богаче.
Остатки 1944 года мы провели в Боровичах. Мама устроилась на работу диспетчером в гараж. Сестра пошла в школу, меня решили отправить в школу на следующий год уже в Ленинграде война шла к концу.
Вскоре в Боровичах к моей великой радости появились Лёнька с дядей Толей из Сыктывкара. Видимо, дядя Толя всерьёз решил жениться на нашей маме, но его неодолимая тяга к спиртному и наша строгая бабушка Васса не позволили ему стать нашим отчимом. Он устроился художником в местный театр, где выступали эвакуированные из Ленинграда артисты. Видимо, он с Лёнькой там же и поселился. Лёнька всё свободное время проводил с нами, он быстро освоился в Боровичах, как будто всю жизнь лазал по местным парашютным вышкам и железнодорожным мостам. Естественно, и мы с сестрой старались от него не отставать.
Помню эпизод, когда в театре во время утреннего представления для детей мы втроём залезли на балки, на которых висели декорации. Под нами какой-то клоун учил детей, сидящих в зале, как надо быстро одеваться, чтобы не опоздать в школу. Зал по его команде дружно считал: «Раз Два Три!», клоун убегал за ширму, и мы сверху видели, как сидящие там две женщины дёргают за шнурки на его одежде, одежда с него спадает, а под ней оказывается такая же, но совсем другого цвета. При счёте «три» клоун выскакивал на сцену и вскидывал руки «Вуаля!». Зал неистово аплодировал. И тут со мной случился конфуз я описался прямо на голову этого «мага и волшебника». А не надо обманывать детей! Внизу началась подозрительная суета, и нашей компании пришлось срочно с театральных колосников слезать и убегать прочь.
Потом мама с Галей уехали в Ленинград, а я остался с бабушкой Вассой. И в одночасье превратился из любимого сыночка и младшего братика в неуклюжего и ненасытного иждивенца и нахлебника, вечно путающегося под ногами. Лёньку я больше никогда не видел, хотя вспоминал часто. Проводя большую часть времени в компании сестры и мамы, а потом ещё и бабушки, я, естественно, тянулся к мужчинам. Иметь такого старшего брата как Лёнька, никогда не унывающего, предприимчивого и смелого вот неосознанная тогда и неосуществлённая никогда моя мальчишеская мечта. Интересно, как сложилась судьба этого, безусловно, незаурядного человечка. Я был слишком мал, да и не знал его фамилии, чтобы спустя годы его разыскать. А потом я подрос и, как поётся в песне, закружился «в вихре лет».
Бабушка Васса
Бабушка Васса в ту пору жила одна. Большую семью, заполнявшую когда-то весь дом шумом и смехом, время и война безжалостно сократили, а выживших разметали по свету.
Я уже не помню хронологию моей жизни в Боровичах, мама частенько отвозила меня к бабушке на каникулы, а полгода, кажется, в четвёртом классе, я даже ходил там в школу. Во всяком случае, я на правах своего входил в ватагу огольцов Порожской улицы, вернее, того её конца, что протянулся от улицы Боровой до Тинской. Дальше домов не было, начинался спуск к небольшому болоту. С местными огольцами я играл в футбол и лапту, стоял в очередях за хлебом и сахаром, купался в речках Мста и Вельгия, прыгал на лыжах с самодельного трамплина зимой и в песчаный карьер летом, участвовал в набегах на совхозные поля с горохом и т. д.
Как-то бабушка Васса затеяла чистку печной трубы и потащила меня на чердак я должен был выносить на двор ведро с сажей. На чердаке между двумя печными трубами, от круглой печки в бабушкиной комнате и от плиты на кухне, лежал так называемый «боров» горизонтальная кирпичная труба, так что от двух печек сквозь крышу проходила только одна общая труба. Бабушка, открыв на борове маленькую дверцу, выгребала сажу и приговаривала:
Моя ты печечка, тебе не хочется курить, а я, старая, тебя заставляю. Вот и забились твои лёгкие сажей.
Передавая мне полное ведро сажи, она говорила:
Гляди, гляди, вот вырастешь большой, будешь курить, твои лёгкие так же забьются сажей, да никак их будет не почистить.
Не буду курить, обижался я.
Будешь, будешь, настаивала бабушка, все мужики курят.
Её урок подействовал, я не стал курить, хотя много раз и пытался начать. Слишком жутко выглядела та жирная сажа в ведре. Вспоминал я эту сажу, когда карабкался по высокогорным стенам и когда работал в железном чреве подводной лодки. Мне, некурящему, было там намного легче, чем моим курящим товарищам.
Где-то я прочитал, что английские огородники для защиты своих растений от холода накрывают их на ночь специальными «стеклянными колоколами». Бабушка Васса для этой цели использовала простые стеклянные банки, которые на день складывала под крыльцо. И вот однажды, покорённый своеобразной красотой зелёных лягушек, которые в великом множестве водились в болоте под нашей горой, я наловил их и сложил в эти банки. Откуда мне было знать, что бабушка очень боялась лягушек, и что эти банки ей понадобятся в тот же вечер Короче, был я бит, что по бабушкиным понятиям было самой эффективной воспитательной процедурой. Я же битья не любил. Особенно, когда это касалось персонально меня. Ну не нравилось мне, когда меня порют!
Коза Милка
У бабушки была коза Милка и я, чтобы отработать свой хлеб, должен был её пасти. Однажды, когда мы с Милкой паслись на болоте рядом с песчаным карьером, я воткнул в сырую болотистую почву палку, привязал к ней Милку, а сам отправился на карьер прыгать с кручи в песок. В один из прыжков я угодил босой ногой на острую кость и здорово поранился. Чтобы унять бьющую из раны кровь, я, хромая, отправился обратно на болото, где рядом с Милкой оставил китель, доставшийся мне в наследство от отца. К моему удивлению, козы на месте не было. А китель лежал. Я оторвал от него подкладку и кое-как перевязал ногу. За этим занятием меня и застала разъярённая бабушка Васса. Оказывается, Милка по дороге домой забежала в чужой огород и накинулась на капусту. Помню, что дома били тогда меня кочергой, а я инстинктивно прятал голову под табуретку, чтобы остаться живым. Я очень жалел, что у меня больше нет папы, большого, сильного и очень доброго папы. Он бы меня в обиду не дал.
После битья, бабушка промыла рану на моей ноге, приложила к ней листья подорожника и перевязала. Потом умыла меня, переодела и накормила вкуснейшим картофельным пюре на козьем молоке с кусочками американской тушёнки, что обычно делала только по праздникам. В тот день я гулять на улицу не ходил, отлёживался.
Да, а нога моя заживала дольше, чем побои на теле, и я ещё полгода боялся ставить ногу на всю ступню, так и ходил, ступая на носок.
«Заготзерно»
И ещё один памятный эпизод из боровичского детства. Сильные морозы. К бабушке Вассе заезжают дальние родственники из деревни. На гнедой лошади, запряжённой в сани-розвальни, они едут в «Заготзерно». Я увязался с ними. Ещё бы, когда снова выпадет счастье прокатиться в санях, в которые запряжена живая лошадь! На площадке перед конторой «Заготзерно» на укатанном и унавоженном снегу скопилось множество людей и подвод. До сих пор помню эту картинку десятки, а то и сотни румяных людей, одетых в овчинные тулупы, прыгают и толкаются, чтобы не замёрзнуть, галдят, хохочут. Вполне можно было снимать массовку для какого-нибудь исторического фильма, всё было, как и сотни лет назад лошади, сани, овчинные тулупы и мороз Этот мороз и подвёл меня. Мне в моей скудной городской одежонке не захотелось вылезать из саней, и я начал засыпать. Очнулся уже в доме на Порожской улице голенький, лежащий на бабушкиной плите-лежанке. Несколько пар сильных рук растирают меня водкой, боль пронизывает всё моё тело, а бабушкин голос на чём свет стоит костит наших деревенских гостей. Подвёл я их. Но выжил.
Победа
Весной 1945 года бабушка вдруг получила письмо от пропавшего без вести сына Вити, лётчика, его как раз освободили из концлагеря Освенцим. Моя строгая и всегда сдержанная на эмоции бабушка Васса носилась по соседям с этим письмом в руках и в одной туфле на ноге: «Витенька жив!»
9 мая 1945 года в Боровичах стояла прекрасная солнечная погода. Гремели маршами репродукторы, на улицах было полно народа, люди кричали «ура», обнимались и плакали. Победа! Из госпиталя высыпали раненые в бинтах и гипсе, многие на костылях. Всех людей в военной форме толпа «качала» в безудержной радости люди десятками рук подкидывали военных вверх.
На нашей улице стали появляться демобилизованные парни и девчата. Они бродили в гимнастёрках со споротыми погонами, поблескивали медалями, шумели, смеялись, пели под гармошку. Однажды кто-то из них бросил с конца улицы в болото под горой гранату. Я сбегал вниз, увидел массу зелёных лягушек, лежащих на воде кверху светлым брюшком. Мне было жаль этих беззащитных красавиц, ведь они погибли от гранаты, которую делали для уничтожения фашистов, а не зелёных боровичских лягушек.
Появился и Витя высокий, худой (при освобождении из концлагеря он весил всего сорок восемь килограммов), в какой-то невероятной шинели то ли американской, то ли голландской. Была она необычного травяного цвета и с очень красивыми выпуклыми бронзовыми пуговицами.
Война закончилась, мы победили. Но мой папа так и не вернулся, хотя долгие годы я надеялся на чудо. Но чуда не случилось.
Татьяна Копылова
1943 год: поездка в Товарково
О том, что поедем в деревню Товарково на родину отца папа объявил весенним утром сорок третьего перед тем, как пошел на работу. Еще не веря, что мне именно мне выпала такая удача, я осторожно спросила:
Пап, а кто едет?
Пропуск выписан на майора Федосеева Алексея Петровича с дочерью Татьяной Алексеевной, 1933года рождения, папа ничего не добавил, но мы, близкие, знали, что отпуск это награда за его действия грозной военной осенью 1941 года.
Отец был направлен в Химки в 1939 году старшим военным представителем на авиационный завод 301. Во время войны химкинские военные заводы стали эвакуировать в Новосибирск еще в сентябре. Отец руководил этой отправкой. К 16 октября 1941года (ко дню всеобщей паники) был сформирован последний эшелон. Кстати, семьи военпредов, были погружены в теплушку именно этого состава. Отец должен был вылететь в Новосибирск наутро.
В ответ на доклад о завершении эвакуации он услышал: «Оставаться на заводе, действовать по обстановке, вся ответственность на вас».
Отец и после войны не вдавался в особенности броска фашистов на Москву. Военная тайна! Единственное, что он спустя десятилетия себе позволил, две фразы: «Наверное, Гитлер не мог предположить, что дорога на главном Ленинградском направлении по существу свободна, там противостоит ему только одно подразделение военная приемка из семи человек. Вот и двинули фашисты по Волоколамке, а не по Ленинградскому шоссе». О своей роли не упоминал. Не пояснил, что 16 октября им был отдан приказ: никому не покидать завод, никого не впускать, никакого общения ни с кем! Полная изоляция! Что творится на заводе, вовне стало неведомо. Люди видели лишь глухие заводские заборы, за которыми высились огромные, темные, неизвестно какую угрозу таящие корпуса цехов.
Бои обошли Химки стороной; заводы, дороги были сохранены. Умелая оборона и готовность к сопротивлению были отмечены командованием на одном из итоговых совещаний в конце 1941 года, отец и его подчиненные поощрены двухдневным отпуском «в срок, определенный военными обстоятельствами». Эти обстоятельства разрешили подать рапорт только после победы нашей армии под Сталинградом.