Пилигрим - Громова Наталья Александровна 2 стр.


Служба в костеле удивила меня своей торжественностью и вместе с тем будничностью. Мы сидели на широких деревянных скамьях, а служители в белых балахонах ходили туда-сюда. Для меня это был лишь спектакль. Но я понимала: это был жестто, что она привела меня сюда; мне предлагался опыт веры. С какого-то времени я стала понимать, что всякий неординарный человек на моем пути, особенно если он старше, предлагал мне что-то свое. Какой-то вариант выбора. Хотя иногда он и сам этого не знал.

В один из дней в библиотеке с высокой железной лестницы спустилась фарфоровая девушка с кудряшками. Она была похожа на хорошую куклу, которую кто-то неосторожно забросил в этот темный книжный подвал. Я ожидала услышать от нее девичий щебет, но она стала говорить с такой внятностью и глубиной, что заставила забыть о своей фарфоровой внешности. Как-то, заглянув мне в глаза,  мы подбирали требования у огромных крутящихся стеллажей,  она сказала, что я так необычно разговариваю, что меня вполне могут принять на философский факультет, куда она (!) провалилась. И я отправилась туда через несколько месяцев. Необычность самого названияфилософия, о которой я имела самое смутное представление, кружила мне голову.

На вечернее отделение философского факультета я попала только потому, что во мне еще бродила бодрая закваска книг по атеизму. Я прочла все, от Таксиля до Крывелева, и на собеседовании сухие дяденьки в полысевших старых пиджаках с удовольствием слушали мои пересказы кощунственных книг, с которыми я провела отрочество. Они сладко улыбались, видимо, вспоминая комсомольскую юность, и приняли меня. Когда на втором курсе я пришла на кафедру атеизма, чтобы писать там курсовую, то увидела там странную компанию увечных и больных людей. Их было трое: один без ноги, другой без глаза, у третьего была сухая негнущаяся рука. По спине моей побежал холодок, но отступать было некуда. Меня подхватил крючковатым пальцем живой руки сухорукий и усадил на стул.

 Писать хотите, а темочку, темочку выбрали?  заскрипел он, а тот, с одним глазом, забарабанил:  Чтоб список литературы, чтоб все честь по чести. Сначала классики, а потом все остальное.

Я прошептала, что выбрала Тертуллиана, жившего во втором веке нашей эры, о котором узнала от Энгельса. Одноногий ударил в пол костылем, но мне почему-то показалось, что он хотел стукнуть по моей голове. Я зажмурилась. Пронеслось:

 Тертуллиан! Невозможно. Верую, ибо абсурдно!!

 Вот пусть, Владимир Аввакумович, она и докажет, почему абсурдно,  заскрипел сухорукий.

Я быстро-быстро закивала и выскочила из кабинета. В голове почему-то крутилось слово упыри, но я не очень понимала его смысл, оно было для меня связано с болотом, лешими и криками кикиморы. Спустя месяц я сдала на кафедру курсовую, написанную аккуратным почерком; в конце был список из классиков марксизма-ленинизма, а потом религиозные проповедники, жития и прочее. Еще через неделю я была вызвана на кафедру. За столом, кроме моих незабываемых знакомых, сидели еще двоес ними тоже что-то было не в порядке, но я никак не могла понять, что именно. Меня посадили на другой конец стола, и сухорукий, мрачно посмотрев на меня, обратился к одноногому:

 Ну что, Аввакумыч, допрыгался? Что она нам протаскивает в своей курсовой? Что за взгляд на мир навязывает нам?!  вдруг взвыл он.

На меня он перестал смотреть сразу же, все проклятья посыпались на голову одноногого Владимира Аввакумыча, который был моим руководителем. По правде сказать, он и не подозревал о том, что я собиралась написать. А я писала о мире Северной Африки, где ходил, проповедуя и уча, Тертуллиан, заблуждаясь, конечно, но человек он был неплохой, опять же Энгельс о нем говорил

 Энгельс, Энгельс,  забарабанил одноглазый.  Энгельса нам мало, понимаете, мало! Вы написали не курсовую, а настоящую религиозную агитку. Вам это ясно?!

Так как я не совсем понимала, на кого смотрит его единственный глаз, я решила, что он сетует на Энгельса, а не на меня, и не отвечала. Но когда он стукнул по столу и закричал: Ясно?!, я поняла, что осталась одна в этой комнате, набитой странными существами.

 Три вам, и не больше, убирайтесь и никогда сюда не приходите!!!

Я вышла из кабинета, и странная веселая радость наполнила мне сердце. Я подошла к огромному окну и с десятого этажа глянула вниз. То ли мне показалось, то ли на самом деле под окнами университета я увидела необычную фигуру старика с суковатой палкой, седой развевающейся бородой, в длинном черном пальто.

Жизнь (1981)

Володя всегда сидел в торце стола, а я в углу, и кто-нибудь, проходящий по Садовому кольцу, заворачивал в подворотню и стучал в наше окно Я понимала, что вышла замуж не только за Дон Кихота, но и за его маму, и за этот старый дом. Двери непрерывно впускали и выпускали множество людей, которые шли к моей свекрови; она была известным в кино редактором, от нее зависела судьба многих сценариев и фильмов.

Она была воплощением всего самого удивительного. Темные с сединой волосы, тихий низкий голос, глубокое внимание и тут же юмор, обаяние ума. Я увидела ее первый раз в полумраке застолья, был сочельник. Над столом летали стихи и шутки. Сесть было некуда, Володя привел меня к себе, но все потянули за стол, где шумели и смеялись. И тут из моря лиц выплыло ее, притягивающее, полное доброжелательного участия.

 Идите ко мне,  она подвинулась и обняла меня за плечи.

Я и не знала, что это его мама. Для меня она была дамой из Серебряного века, полной тайны и красоты. Напротив стоял мужчина редкой стати в бабочке и говорил мне комплименты, которые терялись в потоке шума, я их никак не могла расслышать, как ни старалась.

 Это племянник Ларисы Рейснерслышали про такую? Она была красавица, рано умерла.

Я кивала, вбирая в себя обрывки слов, движения, звуки. Никогда в жизни я не видела такого количества людей, которые говорили о книгах, о стихах, об истории.

Наша свадьба была продолжением этого же стола, здесь сидели известные люди, ее друзьясценаристы, режиссеры, и все они были не мои, а ее гости, но мы были счастливы. У нас так мало еще было своего.

Поздно ночью в скважине поворачивался ключ и раздавался стук каблуков в коридоре. Она могла заглянуть к нам на кухню, а могла просто крикнуть из коридора приветствие и утонуть в недрах квартиры, исчезнуть в своей комнате. А я, затаив дыхание, ждала, может быть, она выйдет и будет говорить со мной. Ей я могла рассказать о том, что я придумала, прочитала, хотела бы написать, мне почему-то казалось, что ей это очень интересно. С ней начиналась та жизнь, которой у меня абсолютно не было с Володей. Но я не догадывалась, как живут с мужем. Мы ведь читали книжки и радовались смешно закрученным фразам или говорили о чем-то вполне бессмысленном. А здесь передо мной сидела восхитительная женщина с сигаретой в руке и устало отвечала на мои вопросы. Усталой она была всегда. И поэтому наши отношения были моей робкой попыткой пробиться к ней через усталость.

Однажды она сказала мне, что я, безусловно, талантливая девочка, но мне надо, скорее всего, заниматься наукой. Почему наукой? Ну, потому что в творчество ведут совсем другие дороги. А какие? Она начинала уставать и немного раздражаться. Те, кто пишет, многое подмечают, обладают изысканным слогом. Я опускала голову. У меня не было слога. Ну, еще, продолжала она, они не могут жить без того, чтобы не писать. Я опускала голову еще ниже. Я могла жить и не писать. Мне казалось, что все уже прошло, что ворота передо мной закрылись. Она смотрела на мое опрокинутое лицо. Хорошо, она покажет мой рассказ Лунгину, с которым вместе преподает. Мы слишком близки друг к другу, и она не может объективно оценивать мое творчество. Ей надо отдохнуть. Вечером будут опять люди, сценарии. Она пойдет ляжет. Хорошо. Принеси мне кофе.

Однажды, будучи больной, я осталась дома. Температура была высокая. Она еще не ушла. Я лежала в нашей узкой комнате-пенале, выгороженной из большой комнаты. Откуда-то из гостиной доносились звуки шуршащего веника, потом она стала натирать пол. Зазвонил телефон. Я услышала, как она рассказывает об огромном объеме работы, усталости, сложностях с дочерью. И вдруг она доверительно сказала в трубку:

 Так трудно жить, когда рядом чужой человек.

Я зарылась лицом в подушку, чтобы сдержать рыдание. Мне стало ужасно страшно осознать себя чужим человеком. Но почему-то я все равно любила ее. Только когда она смотрела на меня устало и ласково, в голове у меня кто-то снимал шляпу и говорил мне с усмешкой: Тычужой человек. И тогда я делала шаг назад и становилась взрослее.

Ребенок, который скоро стал расти во мне, вызывал не только удивление, но и страх, который надолго, если не навсегда, стал частью материнства. Но странность была еще в том, что я совсем недавно сама была ребенком и помнила все до мелочей.

Археология детства (1969)

Я спускалась по лестнице во дворе в неловких коньках гагах. Конек цеплялся за края отбитых высоких ступенек, и я судорожно хваталась за холодные железные перила, чтобы не упасть. На мне было красное вельветовое платье, поверх которого был надет мамин бордовый свитер, а шея обвязана шарфом. Я боролась со ступеньками и мечтала скорее выплыть на лед под взглядами восхищенных зрителей так же великолепно, как вчера в телевизоре выезжала Габи Зайферт. Но я не умела кататься, и коньки, поворачиваясь то вправо, то влево, делали мои ноги мягкими и кривыми, как у куклы. Мне же почему-то казалось, что все произойдет само собой, и мой путьлишь тяжкая дорога к славе.

И вдруг что-то случилось. Моя решимость была прервана непонятным рывком, не внешнимя продолжала висеть на перилах и семенить ногами, но внутренним; я дернулась, услышав голос. Рядом не было никого. Зов был внутри меня. Почти бессознательно повинуясь, я повернулась и стала взбираться назад по ступеням к двери подъезда. Потом зашла в лифт, нажала кнопку и позвонила в дверь. Передо мной стояла счастливо-удивленная мама.

 Почему ты вернулась?

 Не знаю,  ответила я.

Она потащила меня на расползающихся ногах в комнату.

 Я так не хотела, чтобы ты шла на каток. Я все время просила тебя вернуться.

 Я слышала,  ответила я.

Любовь, Время и Бог абсолютно невидимы. Но именно в их присутствии с первых дней шла моя жизнь. Противоположностью материнской любви было одиночество, которое превращало жизнь без родителей в холодный стеклянный купол. Полюсом Времени были конечность и мысли о смерти. Противоположностью Бога было постоянное утверждение отца, что Бога нет. Но в бредовых детских снах Он настойчиво являлся ко мне на облаке в каком-то сиятельном дружеском окружении. Я просила маму спасти меня от этих видений, но она утверждала, что у меня просто разгулялось воображение, наливала валерьянки и отправляла спать. Я закрывала глаза, и все начиналось сначала.

Детство пугливо, потому что оно не знает, как все бывает на земле. Я почти верила в то, что была некая Дожизнь, где все было правильно, тепло и знакомо. Помнилось, что там все звери были добры и ласковы, люди абсолютно миролюбивы, и никому не приходило в голову сказать: Никогда не бери у чужих людей конфету.  Почему?  Она может быть отравлена.  Зачем взрослым отравлять ребенка? Никогда не открывай дверь чужим людям.  Почему?  Они могут войти и напасть. Никогда не разговаривай с незнакомыми на улице. В Дожизни такое было невозможно! Это был абсолютно понятный мир, лишенный опасности. Там был открыт смысл слов, и люди говорили друг с другом беззвучно. Точно так же, как сделала моя мама, позвав меня, когда я спускалась с лестницы на коньках. Я узнала ее голос внутри себя, потому что так уже было в Дожизни. Надо было только очень сильно сосредоточиться и вспомнить.

Спустя много лет я увижу свою дочь вместе с другими недоношенными детьми в прозрачных кувезах, где они, совсем крохотные, будут лежать с мудрыми лицами старичков. Они не кричали, а смотрели перед собой с неподвижным смирением. Тогда я с ясностью поняла, что все они еще во власти Дожизни, продолжают быть не здесь, а там. И только когда пройдет два месяца и они нальются соками Жизни, тогда начнут кричать и сделаются младенцами. И будет видно, как они постепенно забывают мир, из которого недавно пришли. А мы со слезами и надеждой ждали, чтобы они поскорее забыли себя прежних. Как-то я подслушала разговор двух медсестер: Смотри, наши такие маленькие, тихие, аккуратные, а этот толстый и неприятный,  за стеклом лежал здоровый младенец-отказник (3 кг 200 г.). Вторая согласно закивала: Наши умненькие, а этот, толстый, нет. Откуда им было известно?

В Дожизни не было Времени. Там былоВсегда. Но как же я могла оказаться здесь, где все стремилось, летело, двигалось к своему концу? Где было страшно, больно, одиноко, а будущее неизвестно?

Чувство экзистенциального одиночества появилось у меня еще в детском саду. Я как-то отчетливо поняла, что есть какое-то особое зло, которое ты видишь, даже осязаешь, но ничего не можешь с ним поделать. Оно было для меня настолько непреодолимым и ясным, что мне и в голову не приходило делиться этим с родителями.

Наша воспитательница жестоко наказывала нас за неповиновение. Если замечала, что кто-то не спит днем, следовало наказание. Она снимала с ребенка трусы, и он должен был голый бежать за ними после подъема. Никогда не забуду, как летом, когда мы были с садом на даче, по всем палатам вели маленького голого мальчика, который трясся от стыда и горько плакал. Мы отводили глаза, чувствуя себя сообщниками. Нам было пять-шесть лет, но острота водораздела между миром взрослых, которые могут унизить, обидеть, распорядиться тобой, как маленьким рабом, и миром детей казалась непреодолимой. Тогда я внутренне поклялась себе, что никогда не забуду себя ребенком. И рассчитаюсь с миром взрослого зла за те мгновения, когда мы для них были маленькими покорными рабами.

Однажды летом все воспитательницы оставили нас одних в большом деревянном доме, а сами ушли куда-то гулять. Из дома нам было запрещено выходить, так как на нас могли напасть коровы. Воспитатели очень часто рассказывали нам, каким опасным зверем является корова с огромными рогами и страшным ревом му-у-у. Мы их очень боялись. В тот вечер, когда мы были одни, через драную решетку, которая отгораживала наш сад от леса, на территорию вдруг вломилось стадо. Оно шло сплошным потоком, свирепо и истошно мыча. Мы сразу же бросились под низкий стол, из-под которого вглядывались в огромное, до пола окно. Мы были абсолютно уверены, что коровы пришли, чтобы нас съесть.

И вдруг случилось чудо! Внезапно из леса появилось несколько теток с ведрами, которые хватали животных за рога и тут же, усаживаясь на пеньки, дергали их за вымя. Морок рассеивался. Коровы превращались в укрощенных домашних животных. Я впервые столкнулась с непостижимым. Страшное вдруг превратилось в нестрашное.

В первое время жизни земля была очень близко от глаз. Можно было отчетливо видеть залысины на дорожке с пучками подорожника по сторонам, и как медленно на авансцену выползает жук, переваливаясь из стороны в сторону. Тягуче ползло время. Время разглядывания мира. Тогда же я изо всех сил пыталась представить себя взрослой, то девушкой, то женщиной, и ни один образ мне не нравился. Я видела какого-то чужого человека, далекого от меня, сидящей сейчас на корточках и разглядывающей земляные и травяные тайны. Мне очень хотелось, чтобы та взрослая женщина не забыла маленькую девочку с глубиной ее одинокой сосредоточенности.

Самым горьким переживанием было отчуждение от любви. Это случилось абсолютно неожиданно, когда мне было восемь лет. Мама была беременна, говорила что-то о будущем брате-сестре, но я не очень вникала в это. Будет, и будет. В какой-то день она исчезла из дома, а еще через несколько дней меня повезли к больнице. Стояло лето. Окна были открыты. Кто-то сказал мне: Вон, смотри, там твоя мама с братом.

В проеме появилась радостная женщина, вытягивающая на руках сверток, откуда виднелось что-то неправдоподобно красное и сморщенное. Она показывала мне новорожденного. Но я почти не смотрела на негоглавное, я не узнавала свою маму. И не просто не узнавала, а чувствовала какое-то странное отторжение от нее и продолжала ожидать прежнюю, которая не имеет отношения к этой женщине. Не найдя ее, я повернулась и побежала прочь. Меня схватили какие-то взрослые руки, надо мной зазвучал голос, говорящий, что так нельзя. Но я убегала не от нее, а от нового непонятного чувства, охватившего меня.

Потом, когда мама появилась на даче, с победительным лицом, катящая впереди себя коляску, почему-то она была в короткой юбке, а ее ногив незнакомых черных чулках, я снова пережила чувство отчуждения, но, уже зная, что его надо прятать, вежливо подошла к ней здороваться. Мама испугаласьнаверное, у меня было другое лицо. Но с течением дней я медленно возвращалась к ней, хотя память о том раздвоении была со мною всегда. Спустя годы я увидела такое же лицо у своего двенадцатилетнего сына, когда вышла из больницы и попыталась его обнять. Он не смотрел мне в глаза, капризничал. Я отражалась в его лице той маленькой девочкой, я видела себя в нем, но у меня не было сил сказать ему об этом или что-то исправить. Поле любви никогда не сияет ровным светом, оно меняет напряжение и силу. Но чудо связи матери с ребенкомв абсолютности ее беззаветной любви; я поняла это только тогда, когда мама оставила этот мир и я стала жить на открытом ветру в бесплодном поиске ее следов, ее голоса, ее прикосновений.

Назад Дальше