Притяжением сродни любовному была страсть к книгам. Я любила их не только читать, но и вдыхать, трогать руками, проводя пальчиками по изгибам букв на корешке.
Читала я с трех лет. Мои родители рано научили меня читать; они хотели, чтобы я была все время занята, а они могли бы свободно ходить в кино и в гости. Так и получилось: я поселилась в другом мире и никому не доставляла неудобств. Мне надо было только менять книжки. Но вот однажды я вынырнула на поверхность, и мне стало казаться, что всё вокруг тоже можно читать. Например, людей. Я ползла в школу по снежному косогору пустыря за проспектом Калинина в черной нелепой шубе, с толстым набитым портфелем, а навстречу мне шел человек. И я успевала прочитать на его лице целую историю о том, как он думает о своей потерянной где-то дочери, которая родилась без него. А с ее матерью он давно расстался. В это время он летал куда-нибудь на Северный полюс. И вот я прохожу мимо него, а он не знает, что я его дочь.
Убедительность, с которой разворачивались передо мной сочиненные картины, поражала меня, я останавливалась и долго смотрела этому человеку вслед, на мгновение забывая о своих настоящих родителях. Учительница, которая спустя несколько минут открывала рот, говоря мне что-то неприятное, на самом деле была когда-то подброшена в старом потертом одеяле к дверям своих приемных родителей. Всю последующую жизнь она ходила с этим одеяльцем в сумке и показывала разным людям, надеясь, что они опознают его. Но ее настоящие родители сгинули в пожаре войны.
Когда я открыла, что читать можно почти все, то поняла, что, если у меня не будет новых познаний, я так и буду кружиться среди подброшенных и потерянных детей.
Книги были тоже частью Дожизни, в них можно уходить, забываться. В них можно найти все, чего, как казалось, не хватало в жизни.
За Временем я пыталась охотиться; это было как бы преследование солнечного зайчика. Вот оно есть, а вот нет. Иногда оно становилось длинным и тягучим, когда надо было ждать родителей. Обычно я садилась перед большим будильником на столе и внимательно следила за дрожащим движением стрелки. Когда я успевала увидеть ее перемещение, мне казалось, что я обнаруживаю, что Время просто притворяется текущим: на самом деле оно подпрыгивает, а я медленно, как по кочкам, подпрыгиваю вместе с ним. Я хотела схватиться за стрелку, чтобы это почувствовать, но мешало стекло. И только когда будильник сломался и мне отдали его, я вынула стекло и с наслаждением коснулась стрелок и цифр на циферблате; я крутила стрелки в разные стороны, и мне казалось, что я совершаю что-то невероятное. Словно все Время стеклось в этот сломанный будильник. Но в кухне, где я сидела, ковыряя его, насмешливо тикали другие часы. А в комнате отбивали Время часы с маятником.
Потом Время перестало быть временем стрелок, о нем часто говорили взрослые как о чем-то могущественном. Оно текло до меня и будет течь дальше, и я должна буду стать другой, когда вырасту. Война, динозавры, римляневсе это было до меня. И даже то, что было совсем недавно, тоже было до моего рождения. Это знание наполняло чувством, что твоя жизнькоротенькая и маленькая, как у цыпленка, и почему-то за это было неловко. Все жили раньше, а ты где-то отсутствовал. Особенно сильно это чувство настигало меня в дачном автобусе из Москвы. У всех автобусов и троллейбусов были свои лица, с глазами и ртом. У этого же была совсем особая физиономия. Он, с маленьким, тупым лицом, фыркая, приезжал за нами на площадь. В него заталкивались дачники, обвешанные сетками и сумками с продуктами. Поездка длилась почти полтора часа, и за это время меня передавали с рук на руки, надо мной все время слышался смех, меня крутили, как куклу, обсуждали, на кого из родителей я больше похожа, как выросла и как все было до моего рождения. Я не помнила их лиц, хотя они почему-то знали меня.
Еще было постоянно упоминаемое взрослыми будущее. Когда вырастешь, узнаешь, что такое жизнь, вырастешь, узнаешь, что такое настоящий труд, выйдешь замуж, тогда узнаешь, как дети даются и т. д. Во всех этих репликах звучала какая-то тайная угроза, какой-то скрытый смысл, предостережение. И я вдруг поняла, что этоих общее взрослое Время, в котором есть и будут все эти неприятности, а у меня есть свое собственное, отдельное Время. В немукрощенные коровы, ползущий жук, мои собственные страхи и радости. И будущее, которое я представляла, не имело привкуса тревоги, который слышался в рассказах старших.
Но все-таки было многое, чего я не могла себе объяснить. Довольно рано мне захотелось узнать, откуда все взялось и куда девается. Отец выстраивал передо мной цепочку от живой клетки к динозаврам, к обезьяне, а потом и к человеку, которую я представляла как держащихся друг за друга существ. Еще он любил говорить со мной о бесконечности. Для начала он предлагал мне представить вселенную; потом надо было представить ее край, сначала одной вселенной, потом другой, за нейследующей; и когда я мучительно морщила лоб и у меня начинала кружиться голова, он, хохоча, бросал меня к потолку. Он рассказывал мне про классовую борьбу, про справедливость социализма и коммунизма. Но все эти радостные перспективы все равно не могли справиться ни с Временем, ни с бесконечностьюэто я поняла довольно скоро. Я чувствовала, что взрослых покидает уверенность, когда я спрашивала их о Времени. Где-то здесь рядом находился и Бог, о котором отец всегда говорил со смехом. Но для меня Бог, иконы, свечи в то время стойко были связаны со смертью, которой я, как и положено, боялась. Именно этот страх привел меня к тому, что в детской библиотеке, куда я ходила через день, я нашла ящичек с пропагандистскими атеистическими книжками и, читая их сотнями, странным образом спасалась от страха. Мне казалось, что те, кто рвал с Богом, срывая рясу и убегая из церкви, скрывались от смерти. Но чем больше я взрослела, тем сильнее шаталась моя стройная картина. Когда мне было пятнадцать, я впервые вошла в церковь на Пасху и услышала, как хор пел: Смертию смерть поправ. Я никогда до этого не слышала этих слов и была абсолютно потрясена их смыслом. Как это смертью можно было попрать смерть? Я долго размышляла над этими тремя словами; в них явно был какой-то главный ответ.
Вера (1981)
Я увидела ее почти сразу. Подруга свекрови, она показалась мне еще необычнее ее. Тонкая, темноволосая, в черном платье, с мягкими карими глазами, она смотрела на меня с симпатией и интересом.
Однажды, глядя на мой большой живот, Вера сказала: там находится абсолютно отдельный человек, а ты лишь сосуд, в котором он вынашивается.
Подсознательно я чувствовала только одно: в той реальности, с которой я сталкивалась, все выглядело достаточно безнадежно. Мне часто говорили, да я и сама видела, что люди заряжены только тем или иным интересом, что благородство, честь, добротаэто литературные представления о жизни, на самом деле их нет, а есть жесткая реальность. Любовь бывает между детьми и родителями, да и то до того времени, пока дети не вырастут. В реальном мире мои родители разводились, отец уходил от мамы, она страдала и была близка к умопомешательству. Социализм и коммунизмэто тоже одно из заблуждений человечества, и коммунизм невозможен из-за ничтожной природы человека.
Эти горькие капли я получала не сразу, а в течение определенного времени, и чем дальше, тем больше во мне нарастало ощущение, что жить в таком мире, а тем более рожать в него ребенкаужасно. Моя библиотечная клоунесса часто говорила, что только безумные могут в наше время заводить детей. Ребенок рос во мне, а я продолжала мучиться вопросом, правильно ли я все делаю.
Зачем нужна моя жизнь и для чего нужна жизнь нового существа?
Я видела, что для большинства людей ребенокэто биологическая победа над Временем. Они, несомненно, думали о потомках как о ниточке, которая протягивается сквозь поколения в бесконечность.
Роддом, в который меня привезли, был на то время одним из лучших. Меня обработали и поместили в стеклянный стакан, через который я смотрела на других женщин. Странная мысль, что же я буду здесь делать без книжки, мучила меня. Но вскоре началось то, что называли схватками, и я забыла про чтение. Кричать, как это делали другие, за стеклами, было неловко, и я продолжала через нарастающую боль наблюдать за собой со стороны и никак не могла уйти в процесс целиком. Наконец мне строго сказали, как надо дышать, тужиться, кричать, и я попала в круговорот процесса, который разворачивался уже вне меня. После некоторых сложных попыток ребенок родился, и мне радостно сообщили, что это мальчик. Шел 1981 год, моих одноклассников то и дело забирали в армию и посылали в Афганистан. Меня пронзил ужас. Значит, заберут в армию!промелькнуло в голове.
Роддом был модернизирован, в нем не отбирали детей, а оставляли их с матерью. Мальчика запеленали, положили мне на живот, и нас вывезли на каталке в коридор. Все ушли. Мы только что встретились. Пока он был во мне, я его не знала. Вдруг он горько заплакал, а потом закричал. Во мне поднялся какой-то неведомый до этого инстинкт, мне стало казаться, что он умирает от голода или еще от чего, и я зарыдала вместе с ним.
Так мы лежали и плакали, как мне казалось, оба брошенные и беззащитные.
Спустя некоторое время Вера написала мне:
Христианствоэто «сила моя в немощи моей свершается». Это великое знание, когда оно придет к людям, оно изменит мир. Потому что самый слабый, доверившийсяэто новорожденный ребенок.
Именно Христос, говорила она, прошел путь рожденного в вифлеемской пещере слабого младенца, который станет Богом униженных и выброшенных из мира. Главное в христианствеэто свобода, свободный выбор человека, который сам отвечает за последствия своих поступков. Это есть Завет, который заключен между Богом и человеком.
Но мой Бог вышел из книг Достоевского и Толстого. Из речи Алеши Карамазова у камня Илюшечки. Я видела Христа в Легенде о Великом Инквизиторе. Христианство было в мире добрых героев Диккенса. Я знала, что где-то все это сшивается: Дожизнь, Время, Любовь, Бог, но не знала, где и как.
Импровизатор (19851990)
Почти каждую неделю я отправлялась к Семену Львовичу Лунгину. Я только начала писать пьесы. Он предложил заниматься со мной драматургией абсолютно бескорыстно, или из любви к моей свекрови, с которой дружил. Каждое такое занятие было, по сути, фейерверком его реприз, подсказок, которые летали вокруг читаемого текста. Он был великий Импровизатор. Он говорил, что главная его задачасвидетельствовать о жизни, что мы, как можем и умеем, записываем этот мир.
Достаточно было только темы, чтобы он зажигался и начинал обустраивать сочиняемое пространство. Из воздуха появлялись не только люди, но и старинная мебель, занавески, дверные ручки, окна, форточки, кричали птицы, пахло духами, нашатырем, мазутом. Я абсолютно не понимала, как это у него получалось. То, что я в детстве достраивала в своей голове, у него превращалось в огромные постройки с ходами и выходами, с сотнями людей, связанных между собой невидимыми нитями. Он с щедростью дарил свои фантазии, переключаясь с одной на другую. Самый интересный театр, который я видела, был он сам, сочинявший и игравший на твоих глазах. Нужна была только тема, и занавес раздвигался!
Он прочел мой довольно средний рассказ, усадил меня перед собой и немного театрально произнес:
Если ты выбираешь путь литературы, то должна помнить, сколь неблагодарная это дорога и сколько на этом пути тебя ждет горестей и разочарований. Ты приходишь в мир, где правитвоображение!
Дом, в котором они жили с Лилей Лунгиной, стоял на Новом Арбате и был построен по проекту его отца в конце двадцатых годов. Лунгин жил в нем с самого рождения. Он говорил, что мечтал снять фильм из окна своей квартиры. Как все ломалось, крушилось, строилось и необратимо менялось. Рассказывал, что Дорогомилово за мостом считалось уже не Москвой, и оттуда, с другой стороны реки, приходили их бить. Церковь Девяти мучеников напротив дома была для него особой. В ней нянька тайно окрестила его Серафимом.
Я шла по Смоленскому бульвару вверх, к угловому дому. Путь занимал около пятнадцати минут. Эта дорога была пересечением всех моих прошлых, детских маршрутов. Несколько лет я ходила в школу по Проточному переулку и знала здесь каждый дом и подвал. Тут же сойдутся пути скорого будущего1991 года, когда в тоннеле под трассой погибнут трое ребят в ночь на 21 августа.
Когда я приходила к Лунгину, он, как волшебник, вынимал то из одного рукава, то из другого разные истории. Я слушала его, как мне казалось, не только ушами, но и всем телом. Мне было то холодно, то жарко. И уходила от него, переполненная радостью и прорастанием в себе новой жизни. С ним я узнала такую вещь, как со-творчество, когда можно перебрасывать друг другу мячик воображения. Те пьесы, которые мы разбирали вместе, мы играли на двоих. Это был самый интересный театр, который я знала.
Пьеса, которую я писала, была про экспериментатора-режиссера Александра Дьяконова, который жил в начале века. Он считал, что революция началась с него. Себя он воспринимал как фигуру демоническую, и, возможно, поэтому и взял актерский псевдоним Ставрогин. Он опубликовал дневники рано погибшей сестры, для того чтобы нанести удар по своей семье и шокировать публику. Сестра погибла в Альпах при странных обстоятельствах (было непонятно, самоубийство это или несчастный случай). Дневники касались всех его близких, их мучительных отношений, тайного брака старшей сестры и многого другого, что вызвало при публикации у его родственников шок, а у просвещенной русской публикивосторг. Такими же эпатирующими были его рассказы, вышедшие небольшим тиражом в начале века.
Дьяконов стал для меня настолько реальным, что я не могла избавиться от его фамилии и оставила ее подлинной. Пьеса начиналась с похорон матери. То есть ее уже отвезли на кладбище, и все конфликты разворачивались перед поминками.
Так, говорил Лунгин, ты понимаешь, что Дьяконову твоему душно в этом доме?
Да? идиотски спрашивала я.
Он должен сорвать занавеску, чтобы открыть форточку. Его раздражают ленты с венков, которые сестры забрали с кладбища с собой: ленты еще пригодятся! И еще не забудь, что в пьесе должны постоянно носиться запахи, слышаться мелодии, стучать кровь в висках.
А как это можно показать?
Как хочешь. Ищи и думай.
Мне казалось, что я знаю все о моем герое. Он был эгоцентричен, самовлюблен, воображал себя гением, ставил пьесу о судьбе сестры. Любил женщин и тут же бросал их. И в конце концов один за другим к нему стали приходить призраки из прошлого. Они шли наплывами, так получалось, что по случайности один за другим погибали близкие ему люди. Он стал работать директором Дома культуры в своем прежнем ярославском доме. Пьеса заканчивалась его попыткой как-то остановить весь ужас, который, как ему казалось, он сотворил.
Про Призрака отца Гамлета Лунгин говорил с наслаждением и часто.
Представляешь, что Призрак является на сцене и начинает что-то вещать. Вообще фантастическое на сцене разрушительно, оно ломает ткань реальности, не то что в книге. Но для того чтобы каждый уверовал в это, надо поместить фантастическое в реальную ткань жизни. Помнишь, как начинается Нос Гоголя? Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие. Обязательно число, месяц, вывеска и прочие приметы.
Почему-то в тот раз, когда я к нему пришла, он стал мне читать свои маленькие рассказы-воспоминания. Все три были про смерть. Как он сказал, надо познакомиться с ней поближе и понять, какая она. Одна история была про то, как он маленьким мальчиком лежал с аппендицитом в больнице. Это было на Пречистенке. Вдруг по палатам прошел человек в белом церковном одеянии. Все кланялись ему, а он каждого крестил и благословлял. Он подошел к маленькому Лунгину и, положив ему руку на голову, посмотрел в глаза. Этот взгляд попал мальчику в самое сердце. Потом он перекрестил его и ушел в сопровождении каких-то людей. Лунгин спросил взрослых, с которыми лежал в палате: кто это? На это ему ответили: патриарх Тихон. Его лечили в этой же больнице. Это был последний выход патриарха. Вскоре он умер.
Я была абсолютно поражена тем, что на моих глазах протянулась нить от маленького еврейского мальчика, благословленного гонимым патриархом, ко мне. Я почувствовала эту руку и на своей голове.
Потом был рассказ о смерти Михоэлса. Но его невозможно даже повторить.
А третийпро смерть отца Давида Самойлова. Там был поразительный эпизод, как молодым человеком Семен Львович попал на день рождения отца Дезика, где сидело много старых евреев. И, услышав, как они переговариваются на идише, он вдруг решил повторить номер, который часто показывал гостям, и стал петь набор слов на идише, которые слышал когда-то, но значения их не понимал, да и складывал в непонятном для себя порядке. И когда он вот так для смеха запел свою абракадабру, старики умолкли и все устремили на него свои взгляды, у одного из них из глаз полились слезы. Дезик, который сидел рядом, ничего не понимал. Лунгин остановился. И один из стариков спросил, откуда он знает слова старой еврейской молитвы, которую они слышали только в раннем детстве. Лунгин растерянно отвечал, что не знал слов молитвы, что это у него случайно так получилось. Но они только недоверчиво качали головами.