Семь баллов по Бофорту - Тамара Александровна Илатовская 3 стр.


Оленеводы поставили свои яранги через глубокий овраг от поселка зверобоев. Учителя, фельдшеры, заведующие окрестными красными ярангами понимали, что пропасть, вырытая веками между оленными чукчами и анкалин, гораздо глубже и опаснее этого оврага. И именно им, сельским интеллигентам, предстояло сравнять эту пропасть.

Лидию Федоровну Зеленскую чукчи охотно слушали не только потому, что она знала много книжек, умела показывать кино и всегда правильно, красиво говорила  она еще не хуже мужчин охотилась на песца, шила сама торбаза и кухлянки, искусно вялила рыбу, ела, не морщась, копальхен, а ее сыновья дружили с чукотскими детьми и пели чукотские песни. Чукчи слушались ее советов, и в том, что Лорино сейчас  богатейшее хозяйство Чукотки, есть и ее заслуга.

Поглощенная чужими делами, Лидия Федоровна проглядела день, когда в их дружной семье появилась трещина. А когда увидела, оказалось, что уже поздно.

Расставшись с мужем, Лидия Федоровна с тремя маленькими сыновьями переехала из Лорино в Нунямо, небольшой заброшенный поселок у самого входа в залив Лаврентия. Ее выбрали председателем местного колхоза.

У подножия крутого мыса лепились скудные яранги зверобоев, ветер с Берингова моря просолил их насквозь. Лида поселилась в гнилой хибарке, построенной когда-то заезжим купцом. Даже легкий бриз беспрепятственно пронизывал ее насквозь. В пуржливые ночи, предупреждая об опасности, дикой кошкой кричала сирена. Мальчишки, просыпаясь, жались к матери. В такие ночи она укладывала их рядом с собой прямо в торбазиках и пальто. «Спите, сыночки,  приговаривала она над ними,  мамка вас в обиду не даст» И так хотелось, чтобы кто-то пожалел и ее: слишком большую тяжесть взвалила она на плечи, став единственной на Чукотке женщиной-председателем отсталого зверобойного колхоза.

Утром, накинув брезентовый плащ и натянув высокие сапоги, она выходила в тугой морской ветер провожать на охоту вельботы. Лодки, как призраки, скользили между зеленоватыми льдами. И каждый раз екало сердце: уж больно хрупкими казались они в море. А вскоре с одним из вельботов она проводила на охоту и Генку. Все мальчишки поселка рано или поздно выходили в море. Генка вышел немного раньше других  сел на вельбот и отправился бить моржей. Генке повезло с первого раза: их вельбот подстрелил полтора десятка нерп и двух огромных, пудов по сотне, моржей. Генка прыгал от радости: «Мама, теперь я смогу тебе помогать».

Когда море очищалось ото льда, охота на тюленей прекращалась и начиналось самое опасное  погоня за китами. С пятнадцати лет Генка стал выходить на китов, и Лидия Федоровна, провожая его, просила с бабьей исступленной тоской: «Береги себя, сынок!»

Охота на китов с вельбота  отчаянная штука. Деревянная моторная лодка выходит один на один с быстроходным морским великаном. Удар китового хвоста  и разломанный пополам вельбот камнем идет ко дну. Обычно на кита выходят четыре вельбота. Утомив его погоней, они медленно сближаются и начинают гарпунить. Бросок, еще бросок. Это самый опасный момент. Раненый кит еще долго мчит за собой маленький, беспомощный вельбот. «Береги себя, сынок!»  просила Лидия Федоровна. А Генка смеялся и пел Воинственные чукотские песни.

Зеленская построила в Нунямо первые дома, обзавелась тракторами, чтобы не таскать китовое мясо от берега на плечах, купила катера, куда более быстроходные и надежные, чем скорлупки-вельботы. Имя Лидии Федоровны запестрело в газетах. «Неузнаваемым стал поселок зверобоев Нунямо,  писала «Советская Чукотка».  Никогда не было в этих местах таких высоких трудодней» Однажды в Наукан, старинное приморское стойбище, куда Зеленская наведывалась с сыном Мишкой за древними талисманами из моржовой кости, каменными ножами и наконечниками для стрел, за ней приехал бригадир китобоев. Председателя колхоза срочно требовали в Магадан. Из Магадана она вернулась с орденом Ленина.

Когда самое тяжелое было уже позади, когда в семью пришло устойчивое, крепкое счастье, как гром среди ясного неба, грянула беда: в нелепой драке, затеянной подвыпившими зверобоями, пьяная пуля сразила Генку, загородившего собою мать.

Тогда ей показалось, что жизнь кончена, надо бежать, скорее бежать от проклятой Чукотки, отнявшей у нее двоих детей. Но от горя нельзя убежать. Только на той земле, которой отдано двадцать лет, которая знала ее и гордилась ею, могли понять глубину ее горя и помочь.

Горе еще ломает, гнет к земле сильную, по-мужски самостоятельную женщину. Разговаривая с нами, Лидия Федоровна то и дело выходила в другую комнату  пила сердечные капли. Но она выстоит, потому что у нее еще двое мальчишек, которых надо вырастить и воспитать, потому что слишком много отдано Чукотке, чтобы вот так все бросить, не завершив.

С ЛЕТЧИКАМИ НЕ ПРОЩАЮТСЯ

Валя был прав: глупо прощаться с летчиком на Чукотке. Утром мы топтались у его машины и заглядывали всем в глаза: нам нужно было в Лорино.

 Как везти  как пассажиров или как груз?  Валя усмехнулся сверху, из кабины.

 Вези как груз,  сказал Борис Комков, командир звена, и уселся на ремне между пилотами. Значит, и он летит.

Из-за локтя Бориса видно, как Валя поставил винт на малый шаг. «Аннушка» затряслась от нетерпения. Галька зашумела под колесами. Ветер пять метров в секунду, под крыло  это много, но взлетели хорошо. Валя был серьезен. Над головой Бориса светилось голубое-голубое небо, и силуэты летчиков расплывались в золотистой пыли. Валя худощавый, поджарый, тонколицый. Ему можно играть в кино насмешливо-галантного французского летчика. Профиль у него острый и правильный, и в глазах грустноватая дымка. Борис крепкий, упитанный, ширококостный и широколицый. Вид у него простодушный, но он себе на уме. Плечами Борис касается обоих пилотов. Они сидят перед небом напряженно, как перед глазом фотокамеры. Сосредоточенны: очень сильный ветер. Слева у нас море. Оно кажется спокойным и гладким, как эмаль. Под нами и справа тундра. Здорово качает: «аннушка» ползет у самой земли, и еще  ветер. Потом Валя забирает штурвал на себя  лезет вверх. Секунду за локтем Бориса виден задранный нос «аннушки» с прозрачным диском пропеллера. Ох, как замирает сердце.

Однажды мне дали на секунду штурвал, и я почувствовала в руках машину. И захотела летать  до яростной тоски, до того, что все на земле вдруг показалось неинтересным. Тот, кто дал мне штурвал, давно забыл об этом. А я и сейчас помню: чуть-чуть от себя  и вниз, на себя  выровнялись. Оглянешься  пассажиры косятся: не очень-то приятно пассажирам вверх-вниз. Но это было давно. А тут я только догадываюсь, какое это счастье  чувствовать машину послушной.

Валя, улыбаясь, выглядывает из-за плеча Бориса. «Ну, как?» Встреть его на земле  все равно сразу узнаешь, что летчик. Наверное, любит рисковать, балансировать на лезвии опасности. Впрочем, играть со смертью никто не любит, разве что отчаянные сорвиголовы, не умеющие ценить жизнь. Зачем искать опасности, когда их и так удручающе много? Здесь, на побережье, воздушные потоки швыряют самолеты, как камни,  тысяча метров вверх, восемьсот вниз. Месяц назад один пилот головой проломил кабину. В таких случаях помогает только выдержка: все равно вырвусь, врешь  так, чтобы руки каменели на штурвале. Асы  это самые выдержанные. Победу над опасностью празднуют по-разному: у Вали  радостное возбуждение, у Бориса  больше досады: мол, вляпался в историю, а не стоило бы. Потому и кажется, что Валя любит риск. А он просто его не боится, и радость  всего лишь следствие.

Зимним утром в поселок Сиреники пришел запрос: мальчик из яранги на реке Эргувеем опасно болен, нужен врач. Синоптики обещали пургу, и самолеты стояли зачехленные. Энмелен полторы сотни километров от Провидения, до Эргувеема в сторону еще километров сто двадцать. Не проскочить до пурги. Но пришла вторая радиограмма. Полетел Земко.

Он летел над заснеженными горами. Горы подхватывали и раскачивали самолет. Энмелен промелькнул черными квадратиками на белом. Теперь в сторону. Эргувеем застыл и сравнялся снегом  бело и бело. Второй пилот покосился на Земко: ну хоть бы один ориентирчик, эдак можно на Святого Лаврентия залететь, а то и до самой Аляски. Земко сам взялся за штурвал.

Четвертый год он летает в зимнюю тундру, возит в яранги оленеводов продукты, письма, медикаменты. За корявыми застругами, за бесформенными сугробами угадывает он каждый поворот реки. А вот и след стада  дорога, вытоптанная в снегу, ее отлично видно сверху Еще пять минут  и выплывут темные конусы яранг.

Лыжи взметнули серебряный ветер. Чукчи выскочили из яранг, повисли у «аннушки» на крыльях. Это был самый счастливый день в стойбище, самый радостный день. Пританцовывали в честь храброго летчика Валентина, не побоявшегося пурги. Расставив руки, кружились все быстрее в неуклюжих оленьих кухлянках. «Амынь аккаем! Ах, как хорошо!»

Они знали Земко. Прошлой зимой, когда нелепый декабрьский дождь льдом сковал тундру, он возил оленям прессованное сено. Оленей кормило небо.

Старик методично бил в бубен, отгоняя от больного мальчика злых духов «келе». Выбежала из крайней яранги полуодетая женщина в спущенном с плеч керкере, еще потная от жары в меховом пологе,  мать.

Валентин влез в жаркий полог. Там, разметавшись на оленьей шкуре, бредил мальчонка  что-то похожее на дифтерию. В углу курил его отец, он кивал гостеприимно: «Этти! Этти! Здравствуйте, входите!» От жирника струился горький чад. Втроем торопливо одели мальчика. Когда мать вынесла его из яранги, Валентин уже запустил мотор. Началась поземка. Чукчи качали головой: «Пенайоо! Скоро будет пурга!»

Земко и сам видел, как закипает горизонт. Обнаженные ветром, опасными становились кочки. Он повернул самолет навстречу ветру, дождался сильного порыва и дал полный газ. Машину рывком оторвало от земли и бросило вверх.

Земля сразу растворилась, закрутившись белесым смерчем. За спиной стонал в бреду мальчонка. Земко гнал «аннушку» на пределе: кто скорее  он или пурга? Небо почернело от туч. Только впереди еще оставались куски чистого вечернего горизонта. Он рвался туда. Но ветер уже нагонял машину, давил ее вниз, бил под крыло.

Потом наступила темнота, полная темнота, искореженная ветром. Над всем побережьем Чукотки не было ни одного самолета.

В Нунлигране диспетчер сказал: «Садись, коли можешь»  и стал помогать сориентироваться.

Садился в ревущую темноту. Больно ударило виском о кабину. Второй пилот заметно побледнел: ему еще не приходилось садиться в «никуда». Чукчонка встречали врачи. Один из них молча потряс Валентину руку. Очевидно, положение в самом деле было серьезное.

Привязав машину (ветер нахально вырывал ее из рук), они едва добрались до пилотской. Летчики, загоравшие с утра, только усмехнулись, услыхав, что Земко с Эргувеема: «Брось заливать, там такое сейчас творится». Валентин махнул рукой и завалился спать.

На Севере все связано с этими людьми. Свадьба, роды, болезнь  ничто не обходится без летчика. От него зависят настроение, здоровье и сама жизнь зверобоев, охотников, оленеводов, разбросанных по побережью.

Земля, не знающая людей, становится такой, какими приходят на нее люди. Добрыми приходят  доброй, суровыми приходят  суровой, безрадостной.

Говорят, Север сильно изменился, не тот стал Север. Это изменились на Севере люди. Раньше на тысячи километров один, в заснеженной келье, под вой пурги жил полярник. Он должен был быть гигантом, этот человек, чтобы выдержать Север и свое одиночество. Гигантов и выбирали, да их и нужна была горстка. Сейчас Север не тот: десятки селений, обжитые полярные станции, и кругом люди, много людей. Не хватает гигантов. И ненужным стало злое полярное одиночество. Меньше требуется от зимовщика, больше от снабженцев. Жить стало сносно, и Север стал доступен всякому. Помню, на Врангеле в чистой, как операционная, комнатке сокрушался большой, лысоватый, рано постаревший от жестокого острова метеоролог: «Женщина пришла в Заполярье! Зачем здесь женщина? Любовь, коврики, детский сад? Опошлили, унизили Север. Детский сад в бухте Роджерса  бред!» Он горевал, этот могучий мужчина, потому что ненужной стала его первобытная мощь. Прежде он один выходил на скалистый, окованный льдами берег, и казалось, только такая широкая грудь может выдержать ледяной океанский ветер. Голые сопки плыли вокруг, пищал на последней батарейке приемник. Это был Север, и здоровый мужчина удерживал его на узде, все туже и туже накручивая узду на ладонь. И вдруг испугался, увидев совсем у глаз его укрощенную, послушную морду. Приехали женщины, повесили коврики и повели детей по скользкому насту в детсад. И героические шаги до метеостанции стали не героическими, а просто тяжелыми. «Заполярье не будет обжито в наш век»,  это понимали мужчины. «Оно станет терпимым»,  считали женщины. И легенды перестали рождаться, потому что легенды рождаются тогда, когда нет покоя: когда недостижима Ширин и любовь Роланда осталась далеко.

Земко и Комков не попали в песню, но их предшественник Петренко, у которого Борис летал вторым, легендарен. Чукчи в зверобойных поселках до сих пор самозабвенно отплясывают танец прилета Петренко. Коврики и абажуры вспугнули легенды. А жаль  ведь и сейчас, разбежавшись на каменном пятачке, самолеты бросаются в пропасть, чтобы в этом смертельном падении ощутить вдруг удар воздуха под крыло и взмыть вверх  назло липкому страху, издевательски малой площадке, назло дифтерийной заразе, засевшей в горле ребенка. Летят в непроглядных облаках ослепшие «аннушки» и вдруг с решимостью самоубийцы кидаются вниз: двести метров, триста, километр. Здесь же берег, здесь горы, здесь море! Но машины выныривают у самой воды из жуткого пике и вдоль открывшегося берега ползут на свою площадку.

Четыре сомкнувшихся плеча в голубой амбразуре кабины. Пилоты летят лицом в небо. Валя надевает ларингофон, шевелит губами и отдает штурвал от себя. Едва заметное движение левой рукой  мы заваливаемся на крыло. Лорино крутится у нашего крыла, как цветная граммофонная пластинка. Мелькает море, серые кубики, рыжая полоса.

Лорино  столица самого мощного на Чукотке хозяйства, колхоза имени Ленина.

Полдень, в конторе никого нет. «Председатель, небось, на берегу».

Пыльная крутая дорога отвесно срывается вниз. И вдруг у самых ног  море. Оно пронзительно синее, в острых гребешках, под ясным небом. Ветер пахнет солью, свежей рыбой и еще чем-то чистым и пряным, от чего хочется смеяться и бросаться песком. Руку больно скручивает в воде: ого, это полярное море! Это Берингово море. Оно ласково лижет сапоги, но чувствуется судорожный холод его языка. К морю притиснулся обрывистый берег: Лорино лежит на холме.

Впереди свистят крыльями чайки, они белоснежны и гортанны. Их тысячи, они носятся легким перовым облаком, жадно кидаются вниз, что-то рвут клювами, снова взмывают и плюхаются на воду, качаясь на волнах, как неживые. Сладковатая вонь сводит скулы. Чайки взлетают, открывая на песке темное, кровавое. Это кит.

У каждого места земного шара есть что-то свое, предельно обычное для него, заветное, чего нет и не может быть в других местах. Африка  это львы, Соединенные Штаты  Ниагара, Греция  Акрополь.

Проделав десять тысяч километров, мы ступили На самый восточный краешек северного полушария, на землю Чукотки, и не почувствовали этого. И только тут, увидев берег, усеянный останками китов, такой театрально-необычный, вдруг ощутили головокружение. Земля медленно отсчитывала меридианы: часовой пояс Красноярска, потом Иркутск, граница полушарий, еще, еще дальше. Ох, как чувствуются теперь все десять тысяч километров, лежащие за спиной!

Мы шагаем вдоль исполинского тела, дурея от запаха дымящихся внутренностей, сплевывая кислую слюну. Мягкий, кровавый мешок  сердце кита. И еще у кита есть язык. Трудно представить: у кита  и язык! Облизывающийся кит. А язык вот он  килограммов на триста-четыреста. Небось, трудно быть молчаливым при таком языке. Раздельщики-чукчи чавкают резиновыми сапогами, поднятыми до бедра. В руках у них лопатки, вернее, закругленные ножи с длинными черенками. Лезвия остры, как бритва. Шкура кита пластается ими легко, как масло. Сначала снимают жир. Он лежит тяжелыми брусками на берегу  точь-в-точь куски исполинской тыквы, оранжево-желтые и упругие. Белые чайки разгуливают по оранжевым брускам, вызывающе посматривая в море. Коричневые раздельщики отхватывают очередной кусок кита, цепляют его железным крюком и волокут в общую кучу. Потом режут печень и мясо. Чайки ревут от радости.

Маленький чукчонок сидит у кита на хвосте и смачно чавкает. Оказывается, перочинным ножиком он отрезает маленькие кусочки китовой кожи и сосет их, как свиные шкварки. Я тоже сажусь на хвост, он гладкий и упругий, как резина. И плавники точно такие же  гладкие и пружинистые. Мальчонка протягивает ножик  мол, нате, жуйте кита. Спасибо, но мы уж лучше будем есть его потом, в котлетах. Чукчонок улыбается настороженно: отношение к киту разделило нас. Мы по-разному смотрим на жизнь. Мама и папа этого пацана не раз участвовали в весеннем празднике кита, когда тут же, на берегу, до последнего кусочка съедали первого добытого «рэу»  оставался скелет да кишки.

Назад Дальше