Ночь темная ветер валежник по еланке так и хрипит орясинами. Не почует, гадал я, Филипп, срублю две-три сосны. Свернул лошадь в кусты, привязал ее за березу и пошел с топором выглядывать. Выбрал я четыре сосны здоровых-прездоровых. Срублю, думаю, а потом уж ввалю как-нибудь. Только я стал рубить, хвать он меня за плечо и давай валтузить. Я в кусты, он за мной, я к лошади, и он туды; сел на дроги и не слезает. Все равно пропадать, жалко ведь лошадь-то, узнает общество, и поминай как звали. «Филипп, говорю, затулившись в мох, пусти ради Бога меня». Услышит это он мой голоси шасть искать. А я прикутаю голову мохом, растянусь пластом и не дышу. Раза два по мне проходил, инда кости хрустели.
Потом, слышу, гарчет он мне: «Выходи, сукин сын, не то лошадь погоню старосте».
Вышел я да бух ему в ноги, не стал бить ведь боле. Потращал только. А потом, чудак, сам стал со мной рубить. Полон воз наклали. Насилу привез.
«Прости, говорил мне еще, горяч я очень». Да я и не взыскивал. За правду.
В частый хворостник в половодье забежали две косули. Они приютились у кореньев старого вяза и, обгрызывая кору, смотрели на небо.
Как из сита моросил дождь, и дул порывистый с луговых полян ветер.
В размашистой пляске ветвей они осмотрели кругом свое место и убедились, что оно надежно. Это был остров затерявшегося рукава реки. Туда редко кто заглядывал, и умные звери смекнули, что человеческая нога здесь еще не привыкла крушить коряги можжевеля.
Но как-то дед Иен пошел драть лыки орешника и переплыл через рукав на этот остров.
Косули услышали плеск воды и свкозь оконца курчавых веток увидели нагое тело. На минуту они застыли, потом вдруг затопали по твердой земле копытцами, и перекатная дробь рассыпалась по воде.
Дед Иен вслушался, ему почудилось, что здесь уже дерут лыки, и он, осторожно крадучись по тине, вышел на бугорок; перед ним, пятясь назад, вынырнула косуля, а за кустом, доставая ветку с листовыми удилами, стояла другая.
Он повернул обратно и ползком потянулся, как леший, к воде.
Косуля видела, как бородатый человек скрылся за бугром, и затаенно толкнула свою подругу; та подняла востро уши и, потянув воздух, мотнула головой и свесилась за белевшим мохрасто цветком.
Дед Иен вышел на берег и, подхватив рубашки, побежал за кусты; на ходу у него выпал лапоть, но он, не поднимая его, помчал к стоянке.
Филипп издали увидел бегущего деда и сразу почуял запах дичи.
Он окликнул согнувшегося над косой Карева и вытащил из шалаша два ружья.
Скорей, скорей, шепотом зашамкал дед Иен, косули на острове. Бегим скорей.
У таганов ходила в упряжи лошадь Ваньчка, а на телеге спал с похмелья Ваньчок.
Они быстро уселись и погнали к острову; вдогонь им засвистели мужики, и кто-то бросил принесенное под щавель решето.
Решето стукнулось о колесо и, с прыгом взвиваясь, покатилось обратно.
Шути, ухмыльнулся дед, надевая рубаху. Как смажем этих двух, и рты разинете.
Куда? поднялся заспанный Ваньчок.
За дровами, хихикнул Филипп. На острове, кажут, целые груды пятериков лежат.
Но Ваньчок последних слов не слышал, он ткнулся опять в сено и засопел носом.
И к чему человек живет, бранился дед, каждый день пьяный и пьяный.
Это он оттого, что любит, шутливо обернулся Карев. Ты разве не слыхал, что сватает Лимпиаду?
Лимпиаду, членораздельно произнес дед. Сперва нос утри, а то он у него в коровьем дерьме. Разве такому медведю эту кралю надо? Вот тебе это еще под стать.
Карев покраснел и, замявшись, стал заступаться за Ваньчка.
Но в душе его гладила, лаская, мысль деда, и он хватал ее, как клад скрытый.
Брось, сказал дед, я ведь знаю его, он человек лесной, мы все медведи, не он один. Ты, вишь, говоришь, всю Росею обходил, а мы дальше Питера ничего не видали, да и то нас таких раз-два и обчелся.
Подвязав ружья к голове, Карев и Филипп, чтобы не замочить их, тихо отплыли, отпихиваясь ногами от берега.
Плыть было тяжело, ружья сворачивали головы набок, и бечевки резали щеки.
Филипп опустил правую ногу около куги и почувствовал землю.
Бреди, показал он знаком и вышел, горбатясь, на траву.
Ты с того бока бугра, а я с этого, шептал он ему, так пригоже, по-моему.
Косули, мягко взбрыкивая, лизали друг друга в спины и оттягивали ноги.
Вдруг они обернулись и, столкнувшись головами, замерли.
Тихо взвенивала трава, шелыхались кусты, и на яру одиноко грустила кукушка.
Ваньчок, Ваньчок, будил дед, таская его за волосы. Встань, Ваньчок!
Ваньчок потянулся и закачал головою.
Ох, Иен, трещит башка здорово.
Ты глянь-кась, повернул его дед, указывая на мокрую, с полосой крови на лбу, косулю. Другую сейчас принесут. А ты все спишь
Ваньчок слез с телеги и стал почесываться.
Славная, полез он в карман за табаком. Словно сметаной кормленная.
С полдня Филипп взял грабли и пошел на падины.
Ты со мной едем! крикнул он Ваньчку. Навивать копна станешь.
Ладно, ответил Ваньчок, заправляя за голенище портянку.
Лимпиада с работницами бегала по долям и сгребала сухое сено.
Шевелись, шевелись! гаркала ей Просинья. Полно оглядываться-то. Авось не подерутся.
С тяжелым вздохом Карев подъезжал к стогу и, подворачивая воз так, чтобы он упал, быстро растягивал с него веревку.
После воза метчик обдергивал граблями осыпь и, усевшись с краю, болтал в воздухе ногами.
Скрипели шкворни, и ухали подтянутые усталью голоса.
К вечеру стога были огорожены пряслом и приятно манили на отдых.
Мужики стали в линию и, падая на колени, замолились на видневшуюся на горе чухлинскую церковь.
Шабаш, крякнули все в один раз, теперь, как Бог приведет, до будущего года.
Роса туманом гладила землю, пахло мятой, ромашкой, и около озера дымилась с пеплом пожня.
В бору чуть слышно ухало эхо, и шомонил притулившийся в траве ручей.
Карев сел на пенек и, заряжая ружье, стал оглядываться на осыпанную иглами стежку.
Отстраняя наразмах кусты, в розовом полушалке и белом сарафане с расшитой рубахой, подобрав подол зарукавника, вышла Лимпиада.
На каштановых распущенных космах бисером сверкала роса, а в глазах плескалось пролитое солнце.
Ждешь?
Жду! тихо ответил Карев и, приподнявшись, облокотился на ствол ружья.
Фюи, фюи, стучала крошечным носиком по коре березы иволга
Шла по мягкой мшанине и полушалком глаза закрывала.
«Где была, где шаталась?»спросит Филипп, думала она и, краснея от своих дум, бежала, бежала
«Дошла, дошла, стучало сердце. Где была, отчего побледнела? Аль молоком умывалась?»
На крыльце, ловя зубами хвост, кружился Чукан. Филипп, склонясь над телегой, подмазывал дегтем оси.
Ты бы, Липка, грибов зажарила, крикнул он, не глядя на нее, эво сколища я на окне рассыпал, люли малина!
Лимпиада вошла в избу и надела черный фартук; руки ее дрожали, голова кружилась словно с браги.
Тоненькими ломтиками стала разрезать желтоватые масленки и клала на сковороду.
Карев скинул ружье и повесил на гвоздь. Сердце его билось и щемило. Он грустно смахивал с волос насыпь игл и все еще чувствовал, как горели его губы.
К окну подошел Ваньчок и стукнул кнутовищем в раму.
Тут Лимпиада-то? кисло поморщился он. Я заезжал, их никого не было.
Нет, глухо ответил Карев. Она была у меня, но уж давеча и ушла. Ты что ж стоишь там, наружи-то? Входи сюда.
Чего входить, ответил Ваньчок. Дела много: пастух мой двух ярок потерял.
Найдутся.
Какой найдутся, хоть бы шкуру-то поднять, рукавицы и то годится заштопать.
Ишь какой скупой! засмеялся, глухо покачиваясь всем телом.
Будешь скупой почти три сотни в лето ухлопал. Все выпить и выпить. Сегодня зарок дал. На год. Побожилсяни капли не возьму в рот.
Ладно, ладно, посмотрим.
Так я, знычит, поеду, когда ушла. Нужно поговорить кой о чем.
Когда Ваньчок подъехал, Филипп, сердито смерив его глазами, вдруг просиял.
Да ты трезвый никак! удивился он.
Ваньчок кинул на холку поводья и, вытаскивая кошель, рассыпал краснобокую клюкву.
Не вызрела еще, нагнулась Лимпиада, зря напушил только. Целую поставню загубил.
Мало ли ее у нас, кинул с усмешкой Филипп, о крошке жалеть при целом пироге нечего.
Ну, как же? мигнул Ваньчок в сторону Лимпиады.
Филипп закачал головой, и он понял, что дело не клеится. По щекам его пробежал нитками румянец и погас
Лимпиада подняла недопряденную кудель и вышла в клеть.
Не говорил еще, зашептал Филипп, не в себе что-то она. Погоди, как-нибудь похлопочу.
А ты мотри за ней, кабы того Мельник-то ведь прощелыга. Живо закрутит.
Филипп обернулся к окну и отворил.
Идет, толкнул он заговорившегося Ваньчка.
Лимпиада внесла прялку и поставила около скамейки мотальник.
Распутывай, Ваньчок, сказала, улыбаясь, она. Буду ткать, холстину посулю.
Только не обманывать, сел на корточки он. Уж ты так давно мне даешь.
Мы тогда сами отрежем, засмеялся Филипп. Коли поязано, так давай подавай.
Лимпиада вспомнила, что говорили с Каревым, и ей сделалось страшно при мысли о побеге.
Всю жизнь она дальше яра не шла. Знала любую тропинку в лесу, все овраги наперечет пересказывала и умела находить всегда во всем старом свежее.
И любовь к Кареву в ней расшевелил яр. Когда она увидела его впервые, она сразу почуяла, что этот человек пришел, чтобы покинуть ее, так ей ее сердце сказало. Она сперва прочла в глазах его что-то близкое себе и далекое.
Не могла она идти с ним потому, что сердце ее запуталось в кустах дремных черемух. Она могла всю жизнь, как ей казалось, лежать в траве, смотреть в небо и слушать обжигающие любовные слова Карева; идти с ним, она думала, это значит растерять все и расплескать, что она затаила в себе с колыбели.
Ей больно было потерять Карева, но еще больней было уходить с ним.
Ветры дорожные срывают одежду и, приподняв путника с вихрем, убивают его насмерть
Стой, стой! крикнул Ваньчок. Эк ты, сиверга лесная, оборвала нитку-то. Сучи теперь ее.
Лимпиада остановила веретеном гребешки и стала ссучивать нитку.
Ты долго будешь меня мучить? закричал Филипп. Видишь, кошка опять лакает молоко.
Брысь, проклятая! подбежал Ваньчок и поднял махотку к губам.
А славно, как настоящая сметана.
И нам-то какой рай, засмеялся Филипп. Вытянул кошкин спив-то, а мы теперь без всякой гребости попьем.
Ладно, протер омоченные усы. Ведь и по муке тоже мыши бегают, а ведь все едят и не кугукнут. Было бы, мол, что кусакать.
В отворенное окно влетел голубь и стал клевать разбросанные крохи.
Кошка приготовила прыжок и, с шумом повалив мотальник, прижала его когтями.
Ай, ай! зашумел Филипп и подбежал к столу, но кошка, сверкнув глазами, с сердитым мяуканьем схватила голубя и прыгнула в окно.
Лимпиада откинула прялку и в отворенную дверь побежала за нею.
Чукан, крикнула она собаку. Вчизи, Чукан!
Собака погналась по кулижке вдогонь за кошкой напересек, но она ловко повернула назад и прыгнула на сосну.
Позади с Филиппом бежал Ваньчок и свистом оглушал тишину бора.
Вон, вон она! указывая на сосну, приплясывала Лимпиада. Скорей, скорей лезьте!
Ваньчок ухватился за сук и начал карабкаться.
Кошка злобно забиралась еще выше и, положив голубя на ветвистый сук, начала пронзительно мяукать.
А, проклятая! говорил он, цепляясь за сук. Заскулила! Погоди, мы те напарим.
Он уцепился уже за тот сук, на котором лежал голубь, вдруг кошка подпрыгнула и, метясь в его голову, упала наземь.
Чукан бросился на нее и с визгом отскочил обратно.
Брысь, проклятая, брысь! кинул в нее камень Филипп и притопнул ногами.
Кошка, свернув крючком хвост, прыгнула в чащу и затерялась в траве.
Вот проклятая-то, приговаривал, слезая, Ваньчок, прямо в голову норовила.
Лимпиада взяла голубя и, положив на ладонь, стала дуть в его окровавленный клюв.
Голубь лежал, подломив шейку, и был мертв.
Заела, проклятая, заела, проговорила она жалобно. Не ходи она лучше теперь домой и не показывайся на мои глаза.
Да, кошки бывают злые, сказал Филипп. Мне рассказывал Иенка, как один раз он ехал на мельницу. «Еду, говорит, гляжу, кошка с котом на дороге. Я кнутом и хлестнул кота. Повернулся мой кот, бежит за мнойне отстает. Приехал на мельницуи он тут. Пошел к сторожуи он за мной. Лег на печь и лежит, а глаза так и пышут. Спугался ятак, мол, и так. Берегись, грить, человече; постелю я тебе на лавке постель, а как стану тушить огонь, так ты тут же падай под лавку. Когда стали ложитьсято я прыг да под лавку скорей. Вдруг с печи кот как взовьется и прямо в подушку, так когти-то и заскрипели. Вылезай, кличет сторож. Наволоку за это с тебя да косушку. Глянул я, а кот с прищемленным языком распустил хвост и лежит околетый».
Вечером Лимпиада накинула коротайку и вышла на дорогу.
Куда? крикнул Филипп.
До яру, тихо ответила она и побежала в кусты.
Она шла к той липе, где обещала встретиться с Каревым; щеки ее горели, и вся она горела как в лихорадке, сарафан цеплялся за кусты, и брошками садились на концы подола репьи.
«Что я скажу? думала она. Что скажу? Сама же я сказала ему, куды хошь веди».
Коротайка расстегивалась и цеплялась за сучья. Коса трепалась, но она ничего не слышала, а все шла и шла.
Пришла? с затаенным дыханием спросил он.
Пришла, тихо ответила она и бросилась к нему на грудь.
Он гладил ее волосы и засматривал в голубые глаза.
Ну, говори, моя зозуленька, прислонился губами к ее лбу. Я тебя буду слушать, как ласточку.
Ох, Костя, запрокинула она голову, люблю, люблю я тебя, но не могу уйти с тобой. Будь что будет, я дождусь самого страшного, но не пойду.
Что ж, грустно поник Карев, и я с тобой буду ждать.
Она обвилась вокруг его колен и, опустившись на траву, зарыдала.
Часть третья
Глава первая
Тяжба с помещиком затянулась, и на суде крестьянам отказали.
Подкупил, говорили они, сидя по завалинкам, как есть подкупил. Мыслимо лиза правду в глаза наплевали! Как Бог свят, подкупил.
Ходили, оторвав от помела палку, огулом мерить. Шумели, спорили и глубоко-глубоко затаили обиду.
На беду появился падеж на скотину.
Сибирка, говорили бабы. Все коровы передохнут.
Стадо пригнали с луга домой; от ящура снадобьем аптешника коровам мазали языки и горла.
Молчаливая боль застудила звенящим льдом на сердцах всех крестьян раны.
Пошли к попу, просили с молебном кругом села пройти. Поп, дай не дай, четвертную ломит.
Ты, батюшка, крест с нас сымаешь! кричали мужики. Мы будем жаловаться ирхирею.
Хоть к митрополиту ступайте, ругался поп. Задаром я вам слоняться не буду.
Шли с открытыми головами к церковному старосте и просили от церкви ключи. Сами порешили с пеньем и хоругвями обойти село.
Староста вышел на крыльцо и, позвякивая ключами, заорал на все горло:
Я вам дам такие ключи, сволочи!.. Думаетевас много, так с вами и сладу нет Нет, голубчики, мы вас в дугу согнем!
Ладно, ребята, с кроткой покорностью сказал дед Иен, мы и без них обойдемся.
Жила на краю села стогодовалая Параня, ходила, опираясь на костыль, и волочила расшибленную параличом ногу, и видела, знала она порядки дедов своих, зналаобидели кровно крестьян, но молчала и сказать не могла, немая была старуха. Знала она, где находилась копия с бумаг.
Лежала тайна в груди ее, колотила стенки дряблого закоченевшего тела, но, не находя себе выхода, замирала.
Проиграли мужики на суде Пасик, забилась старуха головой о стенку и с пеной у рта отдала Богу душу.
Разговорившись после похорон Парани о старине, некоторые вспомнили, что при падеже на скотину нужно опахивать село.
Вечером на сходе об опахиванье сказали во всеуслышанье и не велели выходить на улицу и заглядывать в окна.
При опахиванье, по сказам стариков, первый встречный и глянувшийколдун, который и наслал болезнь на скотину.
Участники обхода бросались на встречного и зарубали топорами насмерть.
В полночь старостина жена позвала дочь и собрала одиннадцать девок.
Девки вытащили у кого-то с погребка соху, и дочь старосты запрягла с хомутом свою мать в соху.
С пением и заговором все разделись наголо, и только жена старосты была укутана и увязана мешками.
Глаза ее были закрыты, и, очерчивая на перекрестке круг, каждый раз ее спрашивали:
Видишь?
Нет, глухо она отвечала.