По-свойски почти, так сказать.
И тогда вспоминать мне странно
я решил его разыграть.
Получилось это спонтанно.
В гостях у меня (всё там же, на милой Автозаводской) как раз находились Аркаша Пахомов и Коля Мишин, оба специалисты большие, по части розыгрышей, а заодно и по части всяческих приключений.
Втроём, никуда не спеша, сидели мы грустным осенним вечерком, в тишине и покое.
Беседу вели степенную.
Намеревались даже, прикинув свои возможности, поднять настроение общее, то есть выпить немного.
Прикинули эти возможности.
Кое-что с трудом наскребли.
Хватало, копейка в копейку, на три бутылки вина.
На целых три. Замечательно!
Можно будет поднять настроение.
Нас трое. Бутылок три.
В перспективе. Денег-то хватит?
Вроде, должно хватить.
Надо проверить на деле.
Пахомов, с места сорвавшись, тут же сгонял в гастроном.
В ближайший. В наш. Расположенный буквально в минуте ходьбы от дома. Все местные жители были этому рады.
Рады были и мы этому обстоятельству.
Через три минуты Пахомов к нам вернулся. С тремя бутылками портвейна. Весёлый, довольный. Марш-бросок завершился успешно.
Три бутылки портвейна белого встали в ряд на столе моём.
Целых три. По одной на каждого.
Это всё-таки что-то да значит.
Поднимать пора настроение.
И бутылки пора открывать.
Жизнь действительно продолжается.
Настроенье уже повышается.
Что-то свыше за нас решается.
На безденежье наплевать!..
И раздался вдруг в коридоре телефонный громкий звонок.
Потому не в моей комнате, а в коридоре общем, что телефон был один в коммунальной квартире нашей, общий для всех жильцов.
Наверное, нынешним, некоторым, деятелям как бы времени или, как я ещё иногда называю его, междувременья. трудно такое представить, с их мобильниками обильными, пейджерами и прочими средствами сверхнадёжной и поминутно, без всяких задержек и сбоев негаданных, оплачиваемой связи, но в наши, доисторические, наверное, времена, и наличие несомненное такого, для всех соседей, общего, телефона, было жизненно важным, пожалуй, и составляло даже предмет, или, может, объект, некоторой, немалой, по меркам тогдашним, гордости, ведь, если на то пошло, у большинства московских жителей и в помине такой вот роскоши не было.
Итак, звонок телефонный раздался у нас в коридоре.
Соседки меня подозвали.
Я подошёл. Взял трубку.
Звонил, разумеется, Батшев.
Надеялся на общение.
Очень уж пылко мечтал в гости ко мне попасть.
И тут я, сам толком не знаю почему я так поступил, взял да и пригласил его, паренька-бултышонка, к себе.
Приезжай, мол. Прямо сейчас.
Продиктовал адрес.
Говорил вполне дружелюбно.
Сказал, чтобы он приезжал ко мне, сюда, через час.
В ответ я услышал, что он приехать готов даже раньше, что он способен быть здесь всего через полчаса.
Ну, тем лучше. Пусть будет так.
Тем быстрее слиняет отсюда.
Так я тогда рассуждал.
Я спокойно вернулся в комнату и сообщил Аркаше Пахомову с Колей Мишиным, что вскоре сюда, в наш рай осенний, приедет Батшев.
Пообщаться парень мечтает.
Познакомиться с нами поближе.
Счастлив очень, что я сегодня не отшил его, как и следовало поступить бы мне, проявившему непонятную доброту к суетливому, краснощёкому, подозрительному пареньку, но зачем-то, зачем не знаю, пригласил его к нам сюда.
Как? воскликнул тогда Коля Мишин. Это что же тот самый румяный паренёк, неприятный, противный, которого я, на вечере в музее Политехническом, недавно, с эстрады выгнал?
Я подтвердил:
Он самый.
Мишин спросил меня:
На хрена он, скажи, здесь нужен?
Я ответил:
Да я, признаться, толком и сам не знаю. Просился. В гости к поэту. Вот я его и позвал.
Парню, хочу заметить, образовываться пора! солидно сказал Пахомов. Пусть приезжает. Мы его уму-разуму быстро научим.
Такого научишь! грустно, со вздохом, заметил Мишин. Такие вот идиоты румяные ничему вообще научиться не могут. Жизнь сама и та ничему их, никогда, ни за что, не научит.
Ну, ты, Коля, помягче бы всё-таки! пробасил, закурив, Пахомов. Паренёк ещё молод. Видел я его. Пускай приезжает. Глядишь, какая-то польза для него, бестолкового, будет. Не вечно же, согласитесь, ему, человеку ищущему, по всяким литобъединениям да вечерам поэзии, с их тоской сплошной, околачиваться!
И тогда я сказал друзьям:
Есть у меня идея!
И, по наитию, вкратце изложил им, что можно сейчас нам, троим, предпринять.
Идея грядущего розыгрыша Пахомову с Мишиным, людям опытным в этих делах, чрезвычайно, с ходу, понравилась.
Выпивку мы, на время, отложили. С этим успеется.
И приступили к действиям.
Найденными в шкафу герасимовской московской тёщи кусками тканей мы, со вкусом и даже с шиком, проявив таланты дизайнерские, элегантно задрапировали настольную старую лампу.
Из того же шкафа затем извлекли стоявшую там, в уголке, в паутине, годами, генеральскую шашку, напомнившую о гайдаровской, школьной романтике, детских играх в войну, кинофильме о Чапаеве, и так далее, и повесили, полюбовавшись на её никакой не острый, потому что никем не заточенный, за ненадобностью, холодный, чуть изогнутый, строгий клинок и надёжную, очень удобную, для руки героической созданную неизвестными мастерами, для сражений, для всадника, мчащегося на горячем белом коне, в бой, вперёд, на врага, рукоятку, на стене, на красочном фоне потёртого, драного коврика, то есть на самом видном и самом почётном месте.
Смотрелась она решили мы втроём чрезвычайно эффектно.
Затем на моём столе и прямо на подоконнике, среди горшков и вазонов с комнатными цветами, расставили мы, с художественной, богемной изобретательностью, все пустые, зелёные, белые и коричневые, советские, да ещё две-три заграничные, из-под рома и из-под виски, чтобы знали наших, бутылки, все, какие только нашлись в комнате и на кухне.
Рукописи мои мы отодвинули в сторону, но так, чтобы видно было: они всегда под рукой.
В старую, от прибора письменного, чернильницу воткнули гусиное, белое, размохрившееся перо.
Принесли с коммунальной кухни кофейник, пустые чашки, ложки, ножик и сахарницу, поставили их в сторонке.
Красиво расположили стопки растрёпанных книг.
Расшитую, в стиле восточном, цветами и птицами, ширму, столетней, наверное, давности, поставили наискось, так, чтобы она срезала один, потемнее, угол.
Водрузили на подоконнике доселе уныло пылившийся на шкафу тяжёлый, серебряный, дворцовый, с виду, подсвечник с тремя изрядно оплывшими, поуменьшившимися в размере, но ещё вполне, мы решили, пригодными, стеариновыми, желтоватыми, с фитильками подгоревшими, криво загнутыми, наподобие рыболовных, поржавевших слегка, крючков, вмиг привнесшими в комнату нечто из столетия девятнадцатого, или даже из восемнадцатого, разгореться готовыми сызнова в нашем веке, двадцатом, свечами.
Прикрепили на стенах, наскоро, без особого выбора, так, всё, что под руку подвернулось, что нашлось, без излишних поисков, что по ходу нам приглянулось, картинки разнообразные, в основном мои и губановские рисунки, времён очаковских и покоренья Крыма, как шучу я теперь, хорошие, выразительные, досмоговские, цветные и чёрно-белые, и несколько репродукций современной западной живописи.
Поразмыслив, я прислонил к стопке книг на краю стола открытку почтовую с «Паном» своего любимого Врубеля.
Очень даже нам пригодился и без всякого толку стоявший у стены, совсем позабытый, позаброшенный карточный столик.
Нашлась и колода старых, довоенных, игральных карт.
Новонайденный карточный столик мы поставили в центре комнаты.
На столик направили свет, жёлтый, тёплый, настольной лампы.
На зелёном сукне положили карточную колоду.
Выставили свои бутылки вина, стаканы.
Этакую художественность в обстановке, выходит, создали.
Оглядели её, придирчиво, все, втроём, и остались довольными.
То что надо! Ну впрямь как в Большом, или в Малом, неважно, в каком, скорее, всё-таки, в нашем, на Автозаводской, театре.
Теперь оставалось только дождаться приезда Батшева.
И вот он явился. Быстро добрался. Не запылился.
Встал дорожным столбом на пороге. Поздоровался вежливо с нами.
Радушным хозяйским жестом я, слегка старомодно, учтиво, пригласил его, краснощёкого бултышонка, войти ко мне.
Он робко, совсем по-школьному, замер у двери в комнату.
Потом, потихоньку, бочком, тишком, бесшумным шажком, протиснулся, просквозил, проник, просочился вовнутрь.
И замер, с разинутым ртом, глубоко потрясённый увиденным.
Комната, превращённая в обиталище Муз и гениев, освещена была приглушённым, загадочным светом.
Горела настольная лампа, элегантно задрапированная зелёной складчатой тканью.
Горели, мерцая, вспыхивая, потрескивая, оплывая стеарином расплавленным вниз, чтобы пламя взметнулось вверх, три свечи в тяжёлом, серебряном, несомненно, дворцовом, подсвечнике.