Не исключено, что из гроба.
Прямо с кладбища прилетел.
Поработать желал с молодёжью.
По стукаческой специальности.
Появился и прикипел.
А потом уж и распоясался.
Проявился во всей своей скользкой, жабьей, выморочной, вурдалачьей, потусторонней сущности.
Противный тип. Отвратительный.
И проза его дурацкая.
Никудышняя. Вурдалачья.
С претензиями загробными.
В поту и в зелёных соплях.
С оскаленными зубами.
Ишь ты, славы хотелось ему, мировой хотелось известности! А писать вурдалак не умел.
Вот и решил он вылезти на злостной антисоветчине.
Потом уехал на Запад.
И заглох там. Сгинул. Исчез.
Крышка гроба над ним захлопнулась.
Кол осиновый вбили в могилу.
И забыли его. Навсегда.
В СМОГе он, с этаким понтом, собственную академию, ни больше, ни меньше, всерьёз намеревался создать.
(Вот откуда ещё пошла, как видите, страсть у некоторых субъектов и типажей междувременья к академиям.
Поскорее производить их, да побольше, да позабористей!
Чтобы в каждой из них числиться.
В академиках состоять это вам не хухры-мухры.
Есть в Москве такой гражданин, россиянин, как стали зачем-то говорить повсюду при Ельцине, путешествующий в прекрасном, зарубежные страны включая, книги, рукописи, картины, службы, дружбы, стихи, романы, жён, тусовки, мечты, Слава Лён.
Паладдин? Аладдин? Насреддин?
Что вы, нет! Он такой один.
Славен впрямь. Господин Епишин.
По учёной части, в советские времена, кандидат наук, перспективных, геологических, так его старый кореш, видный химик, доктор наук, автор сотен статей научных, сочиняющий и стихи, временами, под настроение, человек ироничный, спортивный, компанейский, любитель выпить, закрутить на досуге роман, погутарить, о том, о сём, с кем-нибудь из приятелей давних, человек достаточно трезвый, с головой уходящий в труды, о которых я, например, представление самое смутное до сих пор, к сожаленью, имею, но догадываюсь порой о серьёзности их, Володя Сергиенко, всегда утверждает, и ему, конечно, виднее.
Лён псевдоним. А ля рюс.
Русский дальше уж некуда.
Лён сплошной, куда ни взгляни, домотканные, значит, холсты, голубые в поле цветочки.
Господа каббалисты есть на Руси они утверждают сам видел по телевизору, в девяностых, в грустную пору междувременья и расцвета сорняка словесного «как бы», одного, молодого весьма, разговорчивого каббалиста и слушал его откровения, что, когда человек берёт себе псевдоним, то весь он меняется, и нередко до неузнаваемости, и становится он тогда совершенно другим человеком.
Молодой каббалист рассказывал, что большевики российские это дело, с метаморфозами сплошь и рядом, очень любили.
Каббалистом главным годами работал у них Луначарский вот он и выдумывал всякие нужные псевдонимы своим, далеко не всем, товарищам верным по партии, с каббалистическим, скрытым от посторонних глаз, но ясным для посвящённых, само собою, значением.
Очень даже возможно, что так всё в действительности и было.
Вот Лимонову псевдоним, заменив его заурядную фамилию, так себе, серенькую, украинскую, вроде, Савенко, на более звучное, с привкусом фруктово-тропическим, прозвище, вовсе не Луначарский, а художник-авангардист и король, даже за океаном, в Америке, чёрного юмора, не забывший о родине, Вагрич Бахчанян, давно, ещё в Харькове, придумал и посмотрите, что в итоге из этого вышло.
Кабалистика всюду. Мистика.
Появление новых субъектов, или фруктов, скорее бесов, без всякого там клонирования.
Господин Епишин, стихи сочиняющий на досуге, тот себе псевдоним свой броский, для пленительной красоты и мгновенной запоминаемости, по простой, понятной причине, потому что, следует помнить, состоит его псевдоним всего-то из трёх, не тех, всем известных, заборных, ругательство короткое образующих, нет, ну что вы, других, даже с виду, полиричней, послаще, букв, сам себе, скорее всего, в шестидесятых, в бессонные, но плодотворные ночи, в поте лица, придумал.
И стал другим человеком.
Не только поэтом, но и прозаиком, и драматургом.
А в суете, бестолковщине и бредятине междувременья ещё и общественным деятелем, и помощником всяких нынешних, состоятельных и пробивных, людей, вроде Миши Шемякина или, как его там, Церетели, и даже, как утверждал он, советником президента Ельцина по вопросам не чего-нибудь, а культуры.
Всё вполне могло быть. Псевдоним!
Каббалистика, да и только!
Видел я, и читал, приходилось, всего-то навсего книжку, одну-единственную, изданную по случаю, собственную его, брошюрку, скромную, тощую, в тридцать две, со стихами, страницы.
«Я твой пупок целую изнутри»
Шедевр этот всем в Москве был известен в прежние годы.
Венедикт Ерофеев, Веня, как обычно его называют и в столице, и за границей, и на Марсе, и на Луне, тот однажды не поленился, тот в свою записную книжку нутряную эту строку с удовольствием явным вписал, перед этим, в течение целого получаса, отхохотавшись как следует, от немалого, запредельного изумления.
В смутные, дикие годы нашего междувременья слышал я иногда от Льна, (по его убедительной просьбе, давней, следует всем согражданам, чужестранцам, гостям залётным из других миров, да и прочим существам, говорить: от Лёна), слышал я от Епишина-Лёна, что создано им, представьте, за долгие годы работы, собрание сочинений, целых шестнадцать томов, да вот ведь, гады какие, в журналах его романы почему-то всё не берут, не хотят их упорно печатать, и особенно, кстати, в «Знамени».
Через год непечатных томов было уже семнадцать, потом их стало уже восемнадцать, ну и так далее.
Так вот. Вернёмся, читатель мой, к нынешним академикам.
Пришёл я как-то на общее ПЕН-клубовское собрание.
И кого же там я увидел, прежде всех? Конечно же, Лёна.
В костюмчике, в галстуке-бабочке, с улыбочкой а ля рюс, псевдониму его соответствующей, стоял он у входа в зал с видом если и не хозяина, то по крайней мере солидного, полноправного члена общества.
Этак по-свойски. Запросто.
Хотя и не состоял в ПЕН-клубе. Но в этом ли дело!
Важно, что был он здесь.
У Жени Рейна, поэта, весьма и весьма известного, лауреата множества премий литературных, исколесившего добрую половину земного шара, бывшего петербуржца, Дон-Жуана, светского, может быть, по советским былым временам с их мерками странными, льва, человека почти богемного, выпивохи, гуляки, лодыря, но практичного и трезвейшего, если дело требует этого, нынешнего москвича, преподавателя в горьковском, на бульваре Тверском расположенном, Литинституте, кузнице кадров литературных, то есть поэтов, прозаиков и ещё кого-то, возможно, критиков и драматургов, у Рейна, любимца публики, вальяжного и седого, в годах, многократно увенчанного лаврами, вроде бы свежими, пока ещё не засохшими, до поры до времени, видимо, поживём, увидим, как водится, у Рейна, ПЕН-клубовца знатного, знатока всего невозвратного, пробудилось тогда чувство юмора.
Послушав немного хваставшегося своими заслугами Лёна, вдруг подвёл он к нему, парящему на крылышках галстука-бабочки, над реальным и воображаемым, над ПЕН-клубовскими людьми, над Москвой, поэтессу Лиснянскую, известную, героическую, жену известного Липкина, героического поэта, маленькую, худую, опешившую от натиска здоровенного, шумного Рейна, (и всё это мне напомнило классическое умыкание, по восточному образцу), и представил её:
Знакомьтесь!
С высоты своего немалого роста, дядя, достань воробышка, по дразнилке детской старинной, указал он куда-то вниз, на Лиснянскую, и, со значением, с пиететом, накрепко связанным с нужным пафосом, с уважением, с обожанием и симпатией, вперемешку, по-рейновски, запросто, с повелительной, властной ноткой, с умилением и почтением, всё смешалось в его словах, всё мгновенно переплелось, чтобы тут же перенести их на скрижали, чтоб сохранить для потомков, с призывной музыкой в каждой букве и в каждом слоге, в начертании их и звучании, громогласно изрёк:
Лучший лирик!
Сделал паузу, в лучших традициях театральных, по Станиславскому, и дополнил свою чеканную, с трубным гласом, характеристику, по-суворовски лаконичную, грозным выкриком:
Наших дней!
Лиснянская, титулом этим смущённая, но и польщённая, приветливо, снизу, глядя из-за Рейна, кивнула Лёну.
И тогда, воспарив напоследок на крылышках галстука-бабочки и решительно приземлившись, то есть на пол встав, на паркет, ногами обеими, твёрдо, как в мухинской, знаменитой скульптуре, стоит рабочий, без колхозницы, к сожалению, без молота и серпа, пропавших куда-то, незримых, допустим, подразумеваемых, как и многое в мире этом, удивительном, право слово, и загадочном, несомненно, для кого-то, по крайней мере, если всё-таки не для всех, Лён, отступив на шаг назад, встав эффектно, так, чтобы все ПЕН-клубовцы, оптом, лицезрели его и слышали, заложив руки за спину чинно, широко развернув, расправив, как на свадьбе мехи баяна расправляет хмельной баянист, грудь в проглаженной белой рубашечке, потряхивая игриво крылышками своей, приросшей к имиджу, бабочки, горделиво и высоко поднял голову, рот раскрыл и начал, отчётливо, громко, по-научному скрупулёзно и точно, перечислять свои титулы и регалии: