Умер великий Тимурленг, разрушитель мира, после великой битвы, и, умирая, он смотрел с жалостью в очах только на любимый меч свой.
Алишер Навои
Смятение праведных
Перевод со староузбекского В. Державина
О Низами и о Хосрове Дехлави
Он царь поэтов милостью творца
Жемчужина Гянджийского венца.
Он благородства несравненный перл,
Он в море мыслей совершенный перл.
Его саманной комнаты покой
Благоухает мускусной рекой.
Подобен келье сердца бедный кров,
Но он вместил величье двух миров.
Светильник той мечети небосвод,
Там солнце свет неистощимый льет.
Дверная ниша комнаты его
Вход в Каабу, где дышит божество.
Сокровищами памяти велик
Хранитель тайн учителя язык.
Хамсу пятью казнами назови,
Когда ее размерил Гянджеви.
Там было небо чашей весовой,
А гирею батманной шар земной.
А всю казну, которой счета нет,
Не взвесить и не счесть за триста лет.
Он мысли на престоле красоты
Явил в словах, что как алмаз чисты,
Так он слова низал, что не людьми
А небом был он назван: «Низами»[1].
И «Да святится» как о нем сказать,
Коль в нем самом и свет и благодать?
Хоть пятибуквен слова властелин,
Но по числу он: тысяча один![2]
От бога имя это рождено!
А свойств у бога тысяча одно.
«Алиф» начало имени творца[3],
Другие буквы блеск его венца.
Шейх Низами он перлами словес
Наполнил мир и сундуки небес.
Когда он блеск давал словам своим,
Слова вселенной меркли перед ним.
После него Индийский всадник был
В звенящей сбруе воин полный сил.
С его калама сыпался огонь,
Как пламя был его крылатый конь.
К каким бы ни стремился рубежам,
Шум и смятенье поселялись там.
И в крае том, где мудрый строй царил,
Он сотни душ высоких полонил.
Его с индийским я сравню царем,
Ведь Хинд прославил он своим пером.
Все пять его волшебных повестей
Живут, как пять индийских областей.
А Шейх Гянджи собрал, как властный шах,
Казну неистощимую в веках.
Стал от него Гянджийский край богат,
Он был не только шах, но и Фархад.
Путь прорубал он, гору бед круша
Гора поэзия, а речь тиша.
Душа его, как огненная печь,
И току слез печали не истечь.
Он сходит пир свечою озарить,
Пирующих сердца испепелить.
Когда знамена над Гянджой развил,
Он, как державу, речь объединил.
В те страны, что открыл он в мире слов,
Вослед повел полки Амир Хосров.[4]
От старого гянджийского вина
Душа делийца навсегда пьяна.
Где б Низами шатер ни разбивал,
Потом делиец там же пировал.
С «Сокровищницей тайн» гянджиец был,[5]
Делиец с «Восхождением светил».[6]
Гянджиец новым нас пленил стихом,
Делиец следовал ему во всем.
Все, что потом им подражать пошли,
К ограде сада мусор принесли.
Единственный лишь равен тем двоим,
Который, как они, неповторим.
Об Абдуррахмане Джами[7]
Он, как звезда Полярная в пути,
К познанью призван избранных вести.
Он клады перлов истины открыл,
В зерцале сердца тайну отразил.
С семи небес совлек он тьму завес,
Разбил шатер поверх семи небес.
Он обитает в мадрасе своей,
Вкушая мир средь истинных друзей.
Его цветник высокий небосвод,
Он пьет из водоема вечных вод.
Как небо несказанное, высок
Его словоукрашенный чертог.
Там ангелы крылатые парят,
Чертог его от нечисти хранят.
Под сводом худжры, где живет мой пир,
Скажи не мир блистает, а Сверхмир.
Дервишеской одеждою своей
Он затмевает блеск земных царей.
Душа его есть плоть и естество,
Хоть пышно одеяние его.
От лицемерия освобожден,
Лохмотьев странничьих не носит он.
Невидимое, скрытое от нас,
Он видит, совершая свой намаз.
Его походка молнии полет
Летящий изумляет небосвод.
Перелистав страницы мира, он
Соткал, как облак, занавес времен.
Из крови сердца, а не из чернил
Соткал он занавес и тайну скрыл.
В его чернильнице сгустилась тьма,
Но в ней вода живая свет ума.
Кто из его чернильницы возьмет
Хоть каплю, тот бессмертье обретет.
Стихом он все иклимы покорил,
А прозой новый мир сердцам открыл.
Им пленены дервиши и цари,
Ему верны дервиши и цари.
Но преданности в круге бытия
Столь твердой нет, как преданность моя!
Хоть солнцем вся земля озарена,
В нем и пылинка малая видна.
Один средь певчих птиц в тени ветвей,
Шах соловей над розою своей.
Прочесть мне было прежде всех дано
Все, что нисоздал мудрый Мавлоно.[8]
Так солнце озарит вершины гор
Пред тем, как осветить земной простор.
Так видит роза, к свету бытия
Раскрыв бутон: шипы ее друзья.
Мне помнится одна беседа с ним:
Был наших мыслей круг необозрим.
И вот в потоке сокровенных слов
Возникли Низами и Мир Хосров.
Две «Пятерицы» создали они,
Тревожащие мир и в наши дни.
По среди этих дивных десяти
Ты первых два дастана предпочти.
Что ты в «Сокровищнице тайн» открыл,
Найдешь и в «Восхождении светил».
И остальные все дастаны их
Прекрасны; в них глубины тайн живых.
«Сокровищница тайн» в ней глубина,
Где вечных перлов россыпь рождена.
И отблеск «Восхождения светил»
Нам Истины завесу приоткрыл.
Коль слово жаром Истины горит,
Оно и камень в воду превратит.
Но если слово правды лишено,
Для перлов нитью станет ли оно?
А если нить надежна и прочна,
Без жемчуга какая ей цена?
И дни прошли после беседы с ним.
И счастье стало вожаком моим.
Вновь навестил я пира моего
И вижу рукопись в руках его.
Он оказал мне честь, велел мне сесть,
Дал мне свой «Дар», как радостную весть.
Сказал: «Возьми, за трудность не сочти,
Сначала до конца мой труд прочти!»
А я я душу сам ему принес,
Взял в руки «Дар», не отирая слез.
«Дар чистых сердцем» тут же прочитал,[9]
Как будто чистый жемчуг подбирал.
То третий был дастан; хоть меньше в нем
Стихов, но больше пользы мы найдем.
В нем скрыто содержанье первых двух,
Но есть в нем все, чтоб радовался дух.
И, потрясенный, сердце я раскрыл,
Его творенье в сердце поместил.
И, завершив прочтенье песни сей,
Желанье ощутил в душе своей,
Желанье вслед великим трем идти
Хоть шага три пройти по их пути.
Решил: писали на фарси они,
А ты на тюркском языке начни!
Хоть на фарси их подвиг был велик,
Но пусть и тюркский славится язык.
Пусть первым двум хвалой века гремят,
Но тюрки и меня благословят.
Коль сути первых двух мне свет открыт,
То будет третий мне и вождь и щит.
Когда я к цели бодро устремлюсь,
Когда с надеждой за калам возьмусь,
Я верю мне поможет Низами,
Меня Хосров поддержит и Джами.
Тогда смелее к цели, Навои!
И пусть молчат хулители твои.
Порой бедняк, к эмиру взятый в дом,
Эмиром сам становится потом.
Ведь мускус родствен коже; а рубин
Из горных добыт каменных глубин.
Сад четырех стихий усладный хмель;
Ограда сада бедная скудель.
Отрадны пламя, воздух и вода,
Земля же их основа навсегда.
Красив цветочный дорогой базар,
Но рядом есть и дровяной базар,
Пусть у тебя одежд атласных тьма,
Но ведь нужна для дома и кошма.
В цене высокой жемчуг южных вод,
Солому же один янтарь влечет.
Царь выпьет чистый сок лозы златой,
Пьянчужка рэнд потом допьет отстой.[10]
Я псом себя смиренным ощутил
И вслед великим двинуться решил.
Куда б ни шли, и в степь небытия,
Везде, как тень, пойду за ними я.
Пусть в подземелье скроются глухом,
За ними я пойду их верным псом.
Иван Тургенев
Иван Тургенев
Восточная легенда
Кто в Багдаде не знает великого Джиаффара, Солнца Вселенной?
Однажды, много лет тому назад, он был еще юношей, прогуливался Джиаффар в окрестностях Багдада. Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто-то отчаянно взывал о помощи. Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью; но сердце у него было жалостливое и он надеялся на свою силу. Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене двумя разбойниками, которые его грабили. Джиаффар выхватил свою саблю и напал на злодеев: одного убил, другого прогнал. Освобожденный старец пал к ногам своего избавителя и, облобызав край его одежды, воскликнул:
Храбрый юноша, твое великодушие не останется без награды. На вид я убогий нищий; но только на вид. Я человек не простой. Приходи завтра ранним утром на главный базар; я буду ждать тебя у фонтана и ты убедишься в справедливости моих слов.
Джиаффар подумал: «На вид человек этот нищий, точно; однако всяко бывает. Отчего не попытаться?» и отвечал:
Хорошо, отец мой; приду.
Старик взглянул ему в глаза и удалился.
На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже ожидал его, облокотясь на мраморную чашу фонтана. Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон окруженный высокими стенами. По самой середине этого сада, на зеленой лужайке, росло дерево необычайного вида. Оно походило на кипарис; только листва на нем была лазоревого цвета. Три плода три яблока висело на тонких, кверху загнутых ветках; одно средней величины, продолговатое, молочно-белое; другое большое, круглое, ярко-красное; третье маленькое, сморщенное, желтоватое. Все дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно звенело тонко и жалобно, словно стеклянное; казалось, оно чувствовало приближение Джиаффара.
Юноша! промолвил старец. Сорви любой из этих плодов и знай: сорвешь и съешь белый будешь умнее всех людей; сорвешь и съешь красный будешь богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь желтый будешь нравиться старым женщинам. Решайся и не мешкай! Через час и плоды завянут, и само дерево уйдет в немую глубь земли!
Джиаффар понурил голову и задумался.
Как тут поступить? произнес он вполголоса, как бы рассуждая сам с собою. Сделаешься слишком умным пожалуй, жить не захочется; сделаешься богаче всех людей будут все тебе завидовать; лучше же я сорву и съем третье, сморщенное яблоко!
Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил:
О, мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На что тебе белое яблоко? Ты и так умнее Соломона. Красное яблоко также тебе не нужно И без него ты будешь богат. Только богатству твоему никто завидовать не станет.
Поведай мне, старец, промолвил, встрепенувшись, Джиаффар, где живет почтенная мать нашего богоспасаемого халифа?
Старик поклонился до земли и указал юноше дорогу. Кто в Багдаде не знает Солнца Вселенной, великого, знаменитого Джиаффара?
Два четверостишья
Существовал некогда город, жители которого до того страстно любили поэзию, что если проходило несколько недель и не появлялось новых прекрасных стихов, они считали такой поэтический неурожай общественным бедствием. Они надевали тогда свои худшие одежды, посыпали пеплом головы и, собираясь толпами на площадях, проливали слезы, горько роптали на музу, покинувшую их.
В один подобный злополучный день молодой поэт Юний появился на площади, переполненной скорбевшим народом. Проворными шагами взобрался он на особенно устроенный амвон и подал знак, что желает произнести стихотворение. Ликторы тотчас замахали жезлами.
Молчание! Внимание! зычно возопили они, и толпа затихла, выжидая.
Друзья! Товарищи! начал Юний громким, но не совсем твердым голосом:
Друзья! Товарищи! Любители стихов!
Поклонники всего, что стройно и красиво!
Да не смущает вас мгновенье грусти темной!
Придет желанный миг и свет рассеет тьму!
Юний умолк, а в ответ ему, со всех концов площади, поднялся гам, свист, хохот. Все обращенные к нему лица пылали негодованием, все глаза сверкали злобой, все руки поднимались, угрожали, сжимались в кулаки!
Чем вздумал удивить! ревели сердитые голоса. Долой с амвона бездарного рифмоплета! Вон дурака! Гнилыми яблоками, тухлыми яйцами шута горохового! Подайте камней! Камней сюда!