Дом. Роман - Иван Зорин 4 стр.


В детстве, когда мать уезжала в отпуск к родне, Савелий Тяхт задерживался в школе, готовя уроки. Однажды за дверью он наткнулся на мужчину, считавшего голубей на заборе.

 Учишься математике?  спросил тот.

Савелий Тяхт кивнул.

 А слышал про уравнение?

Савелий Тяхт криво усмехнулся. «Уравнение!»  кричали мальчишки, подведя его к стоявшей в углу метровой линейке из фанеры, и, оттянув её, били по лбу. Он терпеливо сносил издевательства. «Не дерись!  учила мать, когда он жаловался.  Один твой синяк не стоит их ничтожной жизни!» Савелий Тяхт рассказывал ей про оскорбления, а про пинки и подзатыльники  не решался, стыдясь собственной трусости.

 Ну, ничего, ещё услышишь,  по-своему понял его усмешку мужчина.

Било солнце, прикрывшись ладонью, Савелий Тяхт поднял глаза, чтобы лучше разглядеть незнакомца. Не издевался ли он? Но увидев на его лице добродушную улыбку, Савелий успокоился. А Матвей Кожакарь, гладя ребёнка по голове, подумал, что общее для всех уравнение  это детство. С тех пор Савелий Тяхт, выглядывая из окна, часто замечал этого мужчину сидящим во дворе на лавочке. Глядя на восьмиэтажный, восьмиподъездный дом, Матвей Кожакарь представлял шестьдесят четыре клетки чёрно-белой доски, на которой вслепую играл в шахматы с самим собой.

А может, искал глазами ребёнка, который помахал бы ему из окна?

И этим ребёнком был Савелий Тяхт?

В детстве Савелий не участвовал в дворовых разборках, болезненно тщедушный, не выходил, когда вторгались чужаки, являвшиеся из-за канала, он, слегка отодвинув занавеску, смотрел из окна, как утопая в грязи с закатанными до колен штанами, дрались стенка на стенку (по неписаным законам  до первой крови), как с разодранными рубашками бросались врассыпную, услышав полицейские свистки. В этих схватках отличался Академик, в день приезда столкнувший его с горки, а Савелий с тех пор остался чужим среди своих, белой вороной, которую не клюнет только ленивый, и до конца жизни, слыша за спиной «В семье не без урода!», инстинктивно опускал плечи, принимая это на свой счёт. «Ох, не любим друг друга  покачал он раз головой, видя, как пьяные во дворе, неловко прыгая, размахивали кулаками. Один уже лежал в лужице крови, а другой ещё пытался ударить его ногой.  Ох, не любим!» Это случилось, когда он, уже работая управдомом, проверял электрический счётчик у недавно заселившегося полнокровного хохла, который с широкой, детской улыбкой рассказывал о деревне, что «хата в ней  не квартира в доме», а «дивчины  не ваши бледные поганки: кровь с молоком». Перехватив взгляд Савелия Тяхта, хохол тоже заметил драку, он вдруг затих с отвисшей губой, а через мгновенье переменился в лице и, как был, в тапочках на босу ногу, выскочил за дверь, которая безжизненно повисла на петлях. И уже через минуту Тяхт увидел его в гуще дравшихся, угощавшим направо-налево, без разбора кто прав, кто виноват, а ещё через пять, он, запыхавшийся, снова стоял перед управдомом, почёсывая затылок:

 С детства не могу удержаться, так о чём, бишь, я там?

Сев на табурет, хохол закинул ногу на ногу, и Савелий Тяхт опять слушал его мягкий тягучий выговор, поведавший ему про петухов на заре, «таких горластых, почище любого будильника», про «пышнотелых, грудастых девок, добрых-добрых, не то, что ваши грымзы», которые «и приголубят, и накормят, и спать с собой положат».

 Выпить не хочешь?  прервался вдруг хохол.  У меня самогон  чистый, как слеза.

 Я на службе,  промямлил Тяхт, выписывая квитанцию.

 А я выпью,  доставая из буфета бутыль, плеснул в стакан хохол.  Ну, твоё здоровье! Будем живы, не умрём!  Хохол крякнул, и, прежде чем проводить Тяхта до двери, налил второй стакан:  Придётся за тебя отдуваться.

«От двух стаканов ты уж точно не умрёшь,  подумал на лестнице Тяхт.  И даёт же господь здоровье».

А вечером того же дня, когда во дворе на верёвке, подпёртой качавшимся шестом, трепались белые простыни, под которыми вороны, испуганно отлетавшие на забор при каждом порыве ветра, клевали дохлую кошку, Савелий Тяхт увидел хохла за столом с пьяными драчунами: разливая самогон, тот горячо доказывал преимущества сельской жизни, чокаясь, так что капли перелетали в чужой стакан, обнимался, прижимаясь щекой к синевшим под пластырем ушибам. И Савелий Тяхт со вздохом подумал, что каждому  своё, а его «своего» нет нигде. Зато у него оставались целыми зубы. А вот Академик свои рано потерял в уличных баталиях. Они были к тому же от природы плохие, и он вставил искусственные, ослепительно белые, которыми очень гордился, улыбаясь по поводу и без. На ночь он вынимал вставную челюсть, опуская в стакан с содой, чтобы не испортился цвет. Однажды, возвращаясь зимой с пьянки, он принял сугроб под уличным фонарём за кровать, и во сне зубы у него застучали от холода так сильно, что челюсть выпала в снег. Проснувшись, он обшарил весь сугроб и, тщетно проискав свои зубы, впервые пожалел об их белизне. На другой день он заставил искать их своих детей, а, когда и эта попытка не увенчалась успехом, напился больше обычного.

У каждого своя судьба. Её не выбирают. Однако пытаются изменить.

Одни в доме следовали Библии, другие  Корану. Для Давида Стельбы из второго подъезда такой книгой стал отрывной календарь. Ему уже била седина в бороду, а он думал больше, чем делал, и ходил за собой, как тень. Долгими, зимними вечерами Давид Стельба изучал философию и сравнивал религии, пока однажды за деревьями не разглядел леса.

 Всё одно, и всё одним заканчивается,  произнёс он вслух открывшуюся ему истину.  Если за гробом что-то и суждено, то христианину вполне может быть уготована нирвана, а буддисту  Царствие Небесное. Главное  не чему поклоняться, а как.

Каждый молится своему богу, и если для Матвея Кожакаря им стала давно оконченная школа, то Давид Стельба взял в путеводители численник. Он предпочитал карманное издание, которое помещалось синицей в руке, обещая журавля в небе. На передней стороне каждого листка значилась дата, фаза луны и заход солнца, а на обратной  указания на день. На самом деле календарь содержал разную смесь  от поваренных рецептов до исторических памяток,  так что его толкование давалось с трудом. Но со временем Давид Стельба поднаторел в этом не хуже цыганки, в детстве гадавшей ему по руке. Изо дня в день он слепо подчинялся наставлениям, смысл которых оставался для других туманным. Он держал численник в отхожем месте и заглядывал в него по утрам, справляя нужду. «Будущее всё равно обманет, лучше узнавать о нём между делом,  ворчал он, мысленно составляя дневной распорядок. И в нём усердствовал. Если читал о беге трусцой  носился, как угорелый, если речь шла о достоинствах вин  напивался. Давид Стельба никогда не забегал вперёд, не позволяя себе листать численник, поэтому каждый день готовил ему сюрприз. Он жил, что называется «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт. Через год, когда численник заканчивался, Давид Стельба покупал следующий, первый попавшийся. Некоторые страницы содержали советы женщинам. И тогда Давид красил губы и пудрился. Его секта насчитывала одного человека, но Давид не смущался. «Нет разницы, что исповедовать: главное  искренне,  твердил он с упрямством попугая.  Людей, как и псов, можно натаскивать даже на чучелах».

Постепенно численник стал его молитвой, его десятью заповедями, его богом. Сверяясь с руководством, он неделями постился, а в полнолуние разговлялся, соразмеряя аппетиты с луной,  они вместе росли и вместе были на ущербе. Так он и жил в скорлупе сегодня, не загадывая будущего, не пытаясь разглядеть его узоры в кофейной гуще, и ему казалось, что он не отличается от окружающих, а стало быть, счастлив.

Каждый живёт как может.

И в каждом дому  по кому.

Авессалом Люсый из того же второго подъезда был молод и ершист. По дому он расхаживал руки в брюки, а школе, той же самой, которую заканчивал когда-то Матвей Кожакарь, слыл бунтарем. Учился он плохо, часто прогуливая уроки, отправлялся на канал, где пил в компании случайных бродяг. По этой причине в семье его считали паршивой овцой. «Мать от слова жрать, отец от слова триндец»,  огрызался он, отпустив назло родителям длинные волосы, которые редко расчёсывал, и ещё реже мыл. Но одними волосами от близких не отделаешься, и однажды Авессалом ушёл из дома. Давид Стельба подобрал его на улице, когда он вместе с кошками мок под дождём в подворотне. Первое время они ладили, случалось даже вместе гуляли или смотрели телевизор, каждый, правда, свою передачу, но потом Давида Стельбу стала раздражать его расчётливость. Казалось, они поменялись возрастом, и Авессалом был в два раза его старше. «Такое поколение,  вздыхал он про себя.  Такое поколение».

Но Авессалом читал его мысли.

 Это мы такое поколение?  скалился он.  Это вы всё проели, промотали, профукали, а нам теперь расхлёбывать! Думали, хуже вашего времени и быть не может, а вышло  ещё как!

 Откуда ты знаешь?  вскидывал руки Давид.

В глубине он уже сдался и теперь взывал к милосердию.

 Знаю,  добивали его,  все вы маменькины сынки!

И Давид Стельба нёс в ванную свою отрубленную голову. Опустив щеколду, он снова перечитывал численник под капель умывальника, но извлечь совета не мог. Проходил час, другой.

 Ладно, не сердись,  раздавалось, наконец, за дверью.  Мне твоя жизнь, в сущности, по барабану.

Назад Дальше