«На лестничной площадке снова грохот »
На лестничной площадке снова грохот
хотя ни лестницы, ни грохота здесь нет.
Рисунок что себя собой рисует,
как будто рассмотрел в нём что-то свет:
Вот воздух, вот на нём ожила птица,
проклюнув белый цвет, как скорлупу:
вот Бог, вот ангел, скважина, больница
вот я, что в эту скважину войду.
«Дворники играют на арфах и летят»
Дворники играют на арфах и летят,
и на фирдоуси говорят.
Джебраил один, второй феллах.
Смотрит книга в них и всё опять
называет заново теперь
арфы здесь играют на метле
цифры, алгебру, попытку проиграть
мир, который в рынок сей зажат.
Книга проступает на лице,
арфа на багровом языке
говорит: всё это можешь взять,
кроме звука, что пробудит прах.
«В полночь в самый тёмный час»
В полночь в самый тёмный час
неба циркуль чертит уже
шарики любви и пас-
ангел отлетит, как ужас.
Бела-бела-бела кровь
снигиря как оборот
и пароль от снега, где
небо в длинной высоте
не кончается никак,
но качается в устах
времени в котором лев
смотрит на меня, как выдох
снигиря, и много птах
он на небе этом выпас
в эту полночь, в этот взрыв
в геометрию и в номер
словно прапорщик не спас,
и лежит как ночь в картоне.
«И вся причина пребыванья здесь »
И вся причина пребыванья здесь
минута разговора, рейс в трамвае,
где просьба передать билет обратно
почти воспоминание о рае
где отрока три едут боковыми
местами, и сиренью из окна
Всё смотрит на тебя, пока ты в силе
и вся причина эта не ясна.
«Синий порох снега, торопясь»
Синий порох снега, торопясь,
плавится в ладони словно в выстрел
пузырится жёлтоглазый язь
воздуха февральского и в быстрый
отблеск человека на лице
будто след на порохе синицы
остаётся речью вдалеке,
если человек уже весь вышел
в выдох свой, и в синем, там, лежит,
спит и видит: порох, разгораясь,
указует птицу на реке,
там, где псиной речи не осталось.
«О таинстве, о чуде, о окне»
О таинстве, о чуде, о окне,
о оканье, что молока поглубже,
о феврале, о птице на окне,
о речи, что нас видит много лучше,
и о стыде, который настаёт,
когда не то что старишься, но дышишь,
но говоришь, как исповедь себе,
затем бинтуешь чем-то тёмно-рыжим
похожим на засушенную кровь,
забытую в гербарии и в теле,
о умиранье, что тебя родит
уже на самом новом, новом свете.
«Без названья тело вещи»
Без названья тело вещи
вдруг покажется столь вещим,
вдруг окажется глазком
и олеговым замком.
Смотрит вещь в меня и дышит
видит будущее, слышит,
говорит мне о своём
непонятным языком.
Кажется, что в этой вещи
реки, человеки, печи
всё что сказано другим
текстом, шрифтом мне чужим.
И, возможно, посторонний
тоже эту вещь уронит
вдруг ожегшись об меня
на той части бытия.
Так вот вещь ожог меж нами
плачет часто вечерами
и частит, как добрый пёс
что названия не смог
выбрать и любую кличку
принимает, как свою,
и несёт её отмычку
в водяную конуру.
«будем стары »
будем стары
это нормально как гул,
что исчезает как дым от стаи
табачный
или лес, или город,
или поезд что в у
складывает ход в себе
многозначный
ничего не останется
даже листа
прожжёного посередине
словно
мы попытались
им удержать не своё
только птичье
слово
«пробуждаешься ночью на реке Аа»
пробуждаешься ночью на реке Аа
над тобою мгла под тобою мгла
и мерцает лодка где ты весла
край
хотя эти все края
тоже кольца лодки и ночь шумит
будто дождь который светляками сшит
и звенит в их брюшках как река Аа
там где человек
только часть угла
«Птица радуется пыли»
«Птица радуется пыли»
Птица радуется пыли,
набивающейся в рот
шарик крутится и голос
птицу катит и несёт.
Он воздушный (шарик этот)
пахнет псиной и дождём
птица крутится и ждёт,
что её перевернём
на иную половину,
где пластинка и игла
зазвучат, но по другому
если смерть совсем прошла:
шарик пыли будет небом,
шарик глаза будет дном
птицу из бумаги ими
в голос птицы мы свернём.
«с каждым днём ощущаешь»
с каждым днём ощущаешь
как скуден словарный запас
и скудеет ещё только голод
оставлен от нас
голод слова и полость
колодец и лопасти, сема сома
и закрученный в волос язык
у самого дна
с каждым днём всё светлее
в колодце и памяти жук
отгрызает шаги голый голод
и камер иных перестук
«Язык замкнётся в языке»
Язык замкнётся в языке
замка, доставши
в нём немоты красивый мёд
который чаще
блистает в снеге и в сугроб
вливаясь лошадь,
сама есть снег, но след её
растает позже,
чем твой фонарик,
что в руки таился коже,
как светлячок ход пробурив.
и разворошен,
как муравейник человек
из сна достанет
своё прозрачное лицо.
Затем отпрянет.
Бегство
Бегство твоё было похоже на яблоко, что скатилось
по ступеням росы, что рассыпали ромалы в сене
оставалось идти там, где дыхание билось белой мошкой
над дугой человека парящею как молоко над крынкой
запотело молчанье твоё всё достижимо,
всё приходит, встаёт как колокол медный над головою,
качает шарик окна, как младенца птица,
кушает отсутствие наше напополам с половою.
там, где ты рай нащупываешь как русло
наметив себе, голавль сбывается льдом с рекою,
отражение подсекает тебя, как рыбак отраженье
своё, и лицо его ловит воды последний глоток.
Дальше жажда, глухое жженье, ожог кислорода,
что ест его изнутри, как яблоко воды воду,
человек каждое своё движение, рыбак рыбу,
пойманную собою.
Половина
Половина человека
остаётся на земле
в его датах, в речи, в веках,
перечисленных золе
неотложным переводом
и одышкою парной
оленят, идущих рядом
с тем, что он здесь звал душой.
Только после обернётся
половина посмотреть,
где вторая половина
так похожая на смерть,
но увидит снизу кольца
из прозрачных оленят,
и заплачет в это небо,
что назад не возвратят.
Авиатор
Воздухоплаватель заходит в кабинет.
Становится всё выше. Свет нарушен,
как карта, на которую лёг путь,
который Бог и рукава от шубы,
где дирижабли света ночь сожгут
в кострах отсутствия,
в бездонном кислороде
покажется, что карты неба ждут
из черепашьей белой круглой кожи,
как будто срезы дерева, шуршат
и вырезают земли из под кожи,
и шьют созвездия и птиц, как будто вожжи
полёта их совсем ещё не ад.
Табачный дым, облапивший как карту
отсутствие простора и опор,
держащих вес отсутствия, однажды
становится дорогою в простор,
окном что закрывает своей жаброй
прогноз погоды, невозможность всю
его теперь невидимую кожу
в полёта полушубок распахнуть.
«Бродяга, колокольчик, часослов»
Бродяга, колокольчик, часослов,
что впитывает время с берегов,
как губка, свет, пролитый на столе,
берёт в не принадлежное себе:
чужую речь, лежащую в тени,
что колупает тень внутри стены,
лёд, легший в свет, похожий на сверло,
и птицы шар в игольчатое «ло»
ландшафт нанизывает, словно высоту,
на каждую отдельную иглу.
«Вот клюв огня, который мир склюёт»
Вот клюв огня, который мир склюёт,
на жёрдочке любой из человека.
Кто дом построит, как свой оборот,
затем его сотрёт? там память бега
становится то камнем, то столпом,
что остановит, вынув, ночь из меха.
Вот клюв окна под ним лежит река
вот за рекой проложенная неба
лыжня, что омут сомий изрекла.
Так спит воспоминание побега,
возможность дважды воды обогнать
и плыть, как лодка, из реки побега
в подводном пузыре, внутри сома:
как сема мира, Бога, просто семя.
Затем зима.