«Доеденный лисой собачий лай»
Доеденный лисой собачий лай,
подобранный где лыжник леденцовый,
на палки продевающий снежок
летит как тень с оторванной спиною,
летит, сужаясь в эхо, тянет R,
в дагерротипы встав на половину
когда пойму и эту чертовщину
ты зашифруй меня скорей, скорей
чем эта необъятная страна
на клетку влезть почти по-черепашьи
успеет, путая следы сякой судьбой
что, если вдуматься вопрос почти вчерашний,
Что слухом видишь? пса с собакой гул
неразличимы тёмной тишиною
и если лыжник только что заснул,
лыжня его становится норою
широкой как бывает снегопад
растёт над людом местным и неместным,
когда его какой-нибудь бомжак
в окошке наблюдает слишком честно.
Рассыпавшись, вернутся, как фонтан,
два тополя, запутавшись в кафтанах
детишек, что скребутся в рукавах
у воздуха морозного. Как ранка
не заживает голос тощий мой
доеденный, как время, ненадолго
бежит лисой с оторванной спиной
и лыжник спит пока ещё негромко:
когда открывшись сбоку ему бог
то в морду, то за спину мёртво дышит
не приведи, Господь, так долго жить,
чтоб довелось и вымолить, и выжить.
«Лишь несёт молчание. Я чаще»
Лишь несёт молчание. Я чаще,
чем возможно, скатываюсь к чаше
ничего, что ты ещё исполнишь [?]
что со мной как будто бы ты можешь [?],
и звезда горит не как прощанье,
а его во тьмах лишь обещанье,
обещанье пирога с уловом,
из коросты собранного, слова,
из проказы, слепоты. С порога
примешь ли [?] хоть принесу немного
примешь ли [?] дары овса и мёда
хворост слов из каменного свода,
умножая голод мой до света
горлового [местных птиц], ответа
наблюдая стебель родника
у младенца меж овец, у света,
где, как кровь, растут глаза отца.
Сверчок
То неизбывная старуха
в себя посмотрит через край
и выдохнет: опять разруха
что тоже рай,
то сядет мне слепой
и тёплый как шея дерева сверчок,
то в дом покажется огромным
его щелчок
по мягкой ветке. Над морозом
нас видит сон
и просыпается негромко
когда подрос.
«В паренье снега»
В паренье снега
видит человек,
как будто в гнёздах,
отпечатки Бога
в глазах у снега
очепятки берег брег,
считавший ожидание
итога
в скрипящей
будто лодка спит
качель раз-два-и три и
крылья оторвавши
у стрекозы у
ласточки метель
в парах сугробов ходит
отозвавшись
на белый голос
на пчелу в окне
которая лежит к нему
прижавшись
как будто бы
в налившейся груди
пчелы плывут качели
земляные
у зимних ягод
склёванных в ранет,
плывут край
задержавшие у света
качели земляные
в улей свой
и пальцы точно камни
соляные.
«О, утро осени моей»
О, утро осени моей,
когда могу я говорить
с тобой в открытое окно,
хрустящий воздух как пёс пить
где с окровавленным лицом
нам осень мордой ткнётся в грудь,
в своё витражное стекло
посмевши наконец взглянуть
в до-человеческий язык
природ отсутствия тебя,
чтоб намертво обоих сшить,
в своей гортани шевеля
ключом несмертие моё,
входило в мой кипящий сад,
где раскрутило колесо,
свернув, как вещь свою, назад.
Прохожий
Александру Павлову
Или ангел отвердел здесь,
обернувшись в человека,
или в этом тёмном лесе
остаётся только веко,
лишние детали сбросив,
в облаках летит игрушкой,
у которой между листьев
взятая на память стружка,
у которой, где-то в пахе,
женщины остался запах
одинокий как мужчина
и прозрачный, чтобы плакать.
Или ангел отвердел здесь,
языком поранив горло,
или стал он человеком
от чего ему так мокро,
и ощупывает руки
незнакомые с начала
и солёную щетину трёт
и смотрит, как причалит
в первый раз его автобус,
И, агукая в печали,
срёт ему на туфли голубь,
чтоб они не заскучали.
Или ангел леденеет
или это веко, вздрогнув
закрывает ему двери
и гулит, уже замолкнув.
Его улица большая
как бы трамвай не по размеру
удлиняется в русалок,
тащит нахрен, в смысле к небу.
И в пальто себя закутав,
смотрит в женщину прохожий,
как Эллада на цикуту,
на свою же смерть похожий.
(10/01/14)
Снегопад
Снегопад
Едва застынет зверь мой коридорный,
отмоет тень полы оставит поле
абзацы по углам как бы снопы,
которые замёрзли в этой доле,
которые рогатый морщат лоб
и наблюдают спрыгнувшего зверя
не моего, но имени Его
стоят, как чайки в людях и не веря.
И тот, который вертикальный, зверь
свет сохраняет в непрозрачном мясе,
соломенным быкам срезает лоб,
лицом невидимым своим
зиме прекрасен.
Челябинская комедия
поэмка
Как рыба силясь говорить,
когда уже в лотке сидит
и пузырятся жабры
у продавщицы от того,
что пенно внешне и тепло
в челябинском базаре,
так мимо их плывёт Миасс
в самом себе и мимо нас,
как Данте к черной Сарре.
Здесь где-то дочь моя живёт
свой тонкий обхватив живот,
свернувший к полой жажде,
в котором свил базар вокзал
как бы мальки ещё он мал
с ЧЕГРЕСа до Свердловска
Идёт вдоль взвод почти мужчин,
чурек плетётся из корчмы,
с прохладною винтовкой
левей золы, южней берест,
он будет жарить из небес
комедии, из воска
он выплавит свой новый лес,
и земли встанут на дыбы
вдруг ощутив своей судьбы
горизонталь и плоскость.
И кости рыб сожмёт Миасс
как часть игры летит КАМАЗ
и ни о чём не просит.
А на руке моей щенок
как тень в полудне он высок
и спрятан средь колосьев.
И в пустоте идёт Дебил-
Механик-Движитель светил
Чилябонского солнца.
ДЕБИЛ
Вот я, учитель этих пчёл,
несущих мёд из языков,
как мальвы и пастушки
они растут в своей среде,
рыдают где-то в сентябре
и умирают просто,
так просто как старик умрёт,
узнав себя наоборот,
с изнанки и снаружи
гуляя в наволочке он
уже почти один озон,
а станет ещё уже.
И воздух мягок, будто пруд,
и взвешен, как в исподнем
одет, на мальву, что жуют
прыщавые пастушки,
что мчат ко мне на всех парах
пристойны, сладки, жутки
Вот я учитель языков
и ученик их как коньков
оставленные слепки
они всё смотрят на меня
и за руки пчёл теребят,
и лижут пальцы редко.
Свобода! мне кричит старик.
Тут, понимая, что он влип,
он смотрит в гору робко
и всходит [как бы среди вань]
такой худой, что рвётся ткань
у мирового зданья
перехватив дыханья.
СТАРИК:
Я вышел из себя,
как тропы вслед за зверем,
и лесорубы, лес коля,
всё двигались за лесом,
по кругу двигался театр
введенский с заболоцким
ругались, чайником шипя
в прозрачном отголоске,
и распугали пчёл они
шурша, как будто мальвы,
скрывались там, где плыл как дым
дебил и номинальный
придурошный, мой славный лес,
в челябинском Париже
из всех возможных в мире мест
он выбирал, что ближе.
Он выбрал! Выбрал этих, кто
заштопал мир, как саван,
как продавщица дохлых рыб
с искусственным дыханьем.
Нам всем отчаянье дано
как ложка или вилка,
и спит над миром это дно
и дырка его с крышкой.
Я вышел из себя и шёл
куда глаза, как нитки,
меня вели к скрипящей той
единственной калитке,
где явлен, как бушлат, мне был
отравленный в ночь киник,
и лаял мёд вовнутрь пчелой,
которую мне кинет.
МЁД:
Вот два дебила, солнце вот
пишу письмо наоборот,
куда нас ссылка заведёт,
и заведут детали.
Моя пчела всегда внутри,
но если идиотов три,
то всё хана печали
(не надо! откачали).
О, как скрипел мой медогон,
в руке качая соты, он
до капли был
проявлен,
как бы часы, как часть весов
чьи чаши помню словно рот,
и тёмное молчанье
у мальвы
утром ранним
вот два дебила пьют чифир:
на индигарке спит один
второй встаёт как в восемь
с ответом что не просят.
О, как скрипел мой медогон,
недогнанный, идя в загон,
поскольку мчались лоси
как тройка через осень.
И грач молчал, и пел камыш,
дебил смотрел в пчелу, как мышь
и плакал сквозь ладони
с пчелою, что не тронет.
«но фрагментарна смерть диагональ её»
но фрагментарна смерть диагональ её
похожа на корсет для позвоночных
изображений хакеров в кого
они рядились в матрице непрочной,
когда войдя в ещё один фрагмент
месили Гончарова, с киноплёнкой
шлифуя в лбах своих холодный пот
и утонув однажды вместе с фомкой
на середине, что не перейти
но можно пересечь и выжечь хаты
и что скрипит под сумерки не дверь?
но тоже вполовину виновато
что даже мамы, наблюдая нас,
не узнают в падении, конечно,
того что пашет, изымая газ
их сыновей, плашмя бегущих в вечность,
без их советов в позвонки её
впаявших дочерей своих и тени
почти умерших жён что за стеклом
своих вагин летят почти беспечно,
И мне как не поверить мне тепло
от их голодной и смертельной фени,
чья тень маячит стриженным лобком,
хотя и вовсе это не по теме,
хотя диагональ её ворон, на наш
тыдымский, не-переводима,
и хакнутая матрица, как дом
не незаметна, а вообще безвидна.