Казачьи повести (сборник) - Федор Дмитриевич Крюков 6 стр.


«Краевые» ситуации по-прежнему не по Крюкову и не для Крюкова ему чужды и классовые и партийные эгоизмы, ему по душе бытовые конфликты, пусть и с трагическим исходом, однако кровавые военные, государственные противостояния под перо его не идут. Недаром в его произведениях о германской войне почти нет боев, схваток им он предпочитает нравственное, духовное противоборство, чурается патриотического экстаза, душевного надрыва, кровавых картин, смертей даже врагов,  война для него нежелательная неизбежность, чего уж тут надрываться.

Деловито, трудолюбиво, настойчиво служит он пером не великой войне, а скромному, рядовому российскому человеку на ней. Кавказский фронт, Юго-Западный. Вот уж когда истый гуманизм, интернационализм раскрылись в Крюкове-очеркисте, беллетристе,  возьмем для примера прелестный рассказ «Четверо» (1915).

По фронтовой дороге идет в тыл раненый солдат Семен Уласенков, горит рана, ковылять далеко. В ноге осталась пуля, ее не вытащить. Фельдшер сказал, потому что «раскудрявилась», в лазарет к врачам надо. «Шоссе было прижато к отвесной каменной стене, рябой, морщинистой, как выростковая юфть отвесные горы, скалы и каменные глыбы, разорванные темными щелями. Ничего хорошего, жуть одна». Для Семена только что отгрохотавший бой не «жуть»: ему одному сиро, неуютно. Непривычно и автору на войне. Он в полстраницы покончит с описанием кровавой схватки, с войной, ему много интереснее то, что вокруг. И вот уже вчерашний плотник нагоняет вчерашнего приказчика, солдата помороженного и хворого Арона Переса, из инородцев. Идут уже вместе, по-доброму беседуют. Где-то у Ардагана стреляют пушки. «В тихих сумерках, среди векового мудрого молчания гор,  скажет писатель,  эти далекие звуки людской вражды кровавой казались такими непостижимо ненужными, невероятными, нарушающими торжественную немую красоту и величавую гармонию мира божьего» Но у войны не гармония, о которой печалится автор,  тут кровь, и вражда, и зверство. На дороге арба, убитый отец, мать уведена, и армянский мальчонка жалобно воет от ужаса и отчаяния. Но и этого мало Крюкову компания была бы неполна без турецкого солдата, голодного и жалкого, отбившегося от части. И Федор Дмитриевич «выделит» этим четверым одну ложку и станут есть ею по подсказке Семена из котелка русскую кашу с салом по очереди

Так видится писателю-демократу подлинное братство людей разных, которые и в краевых обстоятельствах призваны людьми оставаться; простая и правдивая история ничем не кончается, жизнь идет, война продолжается; незамысловатый, из очерка выросший сюжет, а сколько лиричности, сердечности, теплоты в этом рассказе. Присмотримся: у автора от русского солдата-богатыря исходит тепло и сердечность, послушайте, как адресуется он к спутнику: «товарищ» [23], «милый, друг», «брат». «Ты Арон, а я Семен, два сапога пара»; а вот как обращается к несчастному мальчонке: «чадушка», «болезный», «родимый», «сыночек»; с пленным турком спокоен, участлив, беззлобен. И во всех вещах у Крюкова человек на войне страдалец, оторван от главного своего дела мирного труда, но он и уводится автором от ответа на главный вопрос времени: зачем эта война? Позиция оборончества как будто уводила Крюкова в никуда. Но так ли это? Не забываем ли мы о позиции гуманизма, столь важной для характеристики личности писателя. Когда-то он обмолвился: таких-то Толкачевых ухарей, воров, лишенных нравственных тормозов («В родных местах») да на войну «чудесов бы натворили». Но вот война и писатель-гуманист на ней видит и отображает людей добрых, ситуации братства, он знает, что за горами грозят смертью пушки, но здесь, на «отвоеванной позиции» (Короленко), четверо справляют у Крюкова праздник мира и братства. Кровь, вражда, национальная ненависть не для нашего писателя, нет, не для его музы[24].

Крюков по-прежнему в редакционном комитете «Русского богатства», много пишет в основном это путевые очерки, корреспонденции, воспоминания для родного журнала, «профессорской» последовательно либеральной газеты «Русские ведомости» (Москва). В действующей армии он при разных санитарных отрядах Государственной думы, большой крест на погонах, должность контролер отряда, а по сути фронтовой корреспондент, в этом амплуа Крюков и прошел войну.

Февраль, свержение самодержавия, которое он предрекал в своих очерках кануна революции, писатель встретил восторженно. Он целиком окунулся уже с весны семнадцатого в бурную переворачивающуюся жизнь, связанную с родным Доном. В Петроград, Москву Крюков после лета 1917-го не приезжал; в 18-м, когда были закрыты «Русское богатство», «Русские ведомости»,  ему тут уже и негде было печататься. Исчерпан ли был его творческий потенциал художника-беллетриста и доставало сил лишь на текущую публицистику? В столичных органах после насильственной «унификации» прессы в 1918 году он ничего не печатал. Еще осенью шестнадцатого в письме к сестре Марии беспокоился о судьбе обеих сестер и приемного сына, жаловался: «Работоспособность идет на убыль, года уже сказываются попаду я завтра в тираж погашения вы беспомощны в борьбе за жизнь» [25]. Думается, здесь проявился «поздний» Крюков: с повышенной к себе требовательностью, постоянно рефлектирующий, сомневающийся в таланте своем, в силах своих, порою даже мнительный и не очень счастливый в личной жизни. «Самоуправный народ русские»,  повторял он с не оставляющим его юмором применительно к себе: умел справляться со «слабостями», в их числе был у него и «сладкий яд исканий» [26]. А работал напряженно, плодотворно недаром в том же революционном 17-м не только активно трудится, но и много печатается. Нет, не иссяк его талант, недаром, даже при отсутствии у исследователей архива писателя последних лет его жизни, какие-то сведения о большой вещи, над которой Федор Дмитриевич работал уже в пору гражданской войны, стали достоянием общественности

Как бы то ни было, поздней осенью 1918 года в Усть-Медведицкой вышел уже упоминавшийся сборник «Родимый край», целиком посвященный 25-летию его творческой деятельности. Книга включала фрагменты из произведений и публичных выступлений писателя, крюковские письма к Короленко, критические работы о творчестве, воспоминания о нем «мирном» и воюющем. В целом же в сборнике отразился образ не «юбилейного», а действующего, способного к творческой и политической деятельности художника, общественника, борца. Да, Крюков к этой поре уже был в другом лагере: восторженный прием Февраля и враждебное неприятие Октября. Пренебрег примером Учителя: оба желали революции, теперь Короленко вне сражающихся лагерей, он против крайностей борьбы, жестокостей данной минуты, ждет просвета «не от торжества того или другого оружия, а от просветления общего сознания» [27]. Крюков же стал не над схваткой его место оказалось в эпицентре ее. «Сознательная работа будущего» [28], о котором он мечтал годами, в эту отведенную ему короткую жизнь не включалась перечеркнута оказалась двумя жестокими войнами.

В гражданскую сказался прямой, несгибаемый характер «казака»: никогда не искал компромиссов, был до конца правдив в жизни, в творчестве, как теперь в общественной борьбе. По таланту и место в схватке оказалось значительным: кандидат в Учредительное собрание от Войска Донского, секретарь Большого войскового круга (местного парламента), редактор «Донских ведомостей»  официоза Донского правительства, активный публицист ряда изданий юга России, а в пору белого исхода «пошел в ряды войск Ф. Д. не пожелал остаться в тылу.  Никто не должен упрекать нас в том, что мы лишь звали на бой, а сами остаемся в тылу,  говорил он.  Ф. Д. не покинул рядов армии и в тяжкую эпоху отхода с родной территории Дона» [29]. Что ж, образ этого человека, если смотреть без предвзятости, без шор, выигрывает в главном: остался патриотом родного Дона он так понимал свой долг перед мятущимся среди зыбей российской революции казачеством, исполнил этот долг до конца, и не нам ныне, через 70 лет, хулить или хвалить его за это.

Обнаженная, незамутненно чистая правда у Крюкова часто сурова, но никогда не жестока: он «не дотягивает» или сознательно, или по сути своей душевного человека до жесточи в своих вещах: «Доброта спасет мир». «Век-волкодав» обойдется с ним гораздо круче. Но через 70 лет мы сумеем разыскать его вещи в библиотеках и архивах и, счастливые обладатели несгоревших рукописей, нерастерзанных книг и журналов, принесем их людям. И окажется так много о любви и добре, так нам недостававших, в этих повестях и рассказах.

Ему ты песен наших спой, 
Когда ж на песнь не отзовется, 
Свяжи в пучок емшан степной
И дай ему и он вернется.

Из своих «окаянных дней», от «несвоевременных мыслей» еще один писатель воротился к нам, в свою родную литературу, где упрямое российское Время оставило незаполненным законное место его. Вовеки здравствуйте, Федор Дмитриевич, «живите на свете»  как вы любили повторять.

Георгий Миронов

Казачьи повести

Зыбь

I

Пахло отпотевшей землей и влажным кизячным дымом. Сизыми струйками выползал он из труб и долго стоял в раздумье над соломенными крышами, потом нехотя спускался вниз, тихо стлался по улице и закутывал бирюзовой вуалью вербы в конце станицы. Вверху, между растрепанными косицами румяных облаков, нежно голубело небо: всходило солнце.

И хлопотливым, веселым шумом проснувшейся заботы приветствовало восход все живое население станицы. Неистово орали кочета; мягким медным звоном звенело вдали кагаканье гусей; вперебой блеяли выгнанные на улицу овцы и ягнята как школьники, нестройным, но старательным хором поющие утреннюю молитву; в кучах сухого хвороста сердито-задорно считались между собой воробьи. Шуршали по улице арбы с сеном. На сене, сердито уткнувшись вниз железными зубьями, тряслись бороны. Скрипели воза с мешками зерна народ в первый раз после зимы выезжал на работу в поле, на посев. Звонкое, короткое хлопанье кнута сменялось то отрывистым, то протяжным бойким свистом и переплеталось с добродушно грозными, понукающими голосами:

 Цоб! К-куда? Цобэ, перепелесый, цобэ! Гей, бычки, гей! Цоб-цоб-цоб!..

Старая серая кобыла Корсачная, уже с час запряженная в арбу, уныло слушала эти пестрые, давно знакомые ей звуки бестолково-радостного волнения и суеты. Она знала, что предвещают они двухнедельную полосу тяжелой, изнурительной, выматывающей все силы работы.

Назад Дальше