Хоть была рыбка мелка, да уха сладка.
Поужинав на скорую руку, Марфа поспешила на печь за квашней присмотреть, да так там и осталась, пригревшись, растянулась возле трубы. Хотя и мала Семионова изба и занимает печь с чуланом добрую половину всей избы, но ведь какая русская изба без русской печи. Это все равно, что житель тульской губернии без самовара. Семион, несколько повременив, стал тоже подговариваться, как бы познакомиться с печным теплом. Не обращаясь к Марфе, он заметил:
На улице холодище, из дома язык нельзя высунуть. За ночь изба выстынет, к утру вода замёрзнет.
Он с вечера весь иззябся. Поев холодного молока с хлебом, его стала одолевать дрожь, он стал судорожно вздрагивать всем телом, его кожа покрылась мелкими пупырышками, как у общипанной курицы.
Хлипкий я стал к холоду, кровь стала плохо греть, видно, вместо крови-то один квас во мне бултышется, зябок стал, даже в избе зябну, на печь залезать надо, с такими словами Семион полез на печь.
Слазил бы на чердак, починил бы боров, а то печь стала дымить, промазал бы трубу глиной, так недружелюбно встретила на печи своего старика старуха, складывая свой старенький рубцеватый кафтан и делая из него вид подушки. Семион с недовольством, раздраженно, сердито заворчал на Марфу:
Тетеря, баба Яга, досадливо бурчал он не нее. Подвинься! Что ты как приросла к одному месту!
Куда я подвинусь!? Тут квашня с тестом, огрызнулась Марфа.
Сама-то ты квашня с прокисшей похлёбкой! грубо обозвал Семион старуху, да так сильно и без расчёту толкнул её в бок, что та нечаянно уронила квашню на бок и тесто из нее вывалилось. Тесто расползлось по печи, распространяя кислый дух закваски по всей избе.
Что ты наделал! с досады, зла и горя, стукаясь головой о стену, обрушилась Марфа на старика, последнее тесто испортил!
А ты бы не топырилась, как коряка! Зачем ты головой-то об стену стучишь?
А ты кочедык старый! Не учи меня, стучать или не стучать мне головой! Без сопливых знаю, что делаю!
Собрала Марфа с кирпичей тесто, уложила его снова в квашню. На второй день испекла хлебы. Похрустывал хлебец на зубах песком, да взыскивать не с кого. Семион ел его, прихлёбывая молочко, похваливал.
Степан Тарасов
Живет на улице Моторе Степан Тарасов. Мужик небольшого роста с широкой рыжеватой бородой. Степан обладает невзрачным хрипловатым голосом, но это не мешает ему быть руководителем левого клироса, так как он отличный знаток церковного устава и всех канонов богослужения. Не особенно опрятен и не взыскателен, но не в меру трудолюбив и экономен, нерационально скуп. Характер у Степана торопливый, за что и прозвали его мужики «торопыгой». Зимой, по субботам, в баню ходит в лаптях, моется там, не разувавши, считая, что ноги мыть не обязательно летом во время сенокоса они отмоются сами, когда залезешь в болото косить. Заработавшись в токарне до поздней ночи, за станком от усталости он брякался на стружки, тут же у станка засыпал крепким сном мученика, так же не разуваясь из лаптей.
Поблизости от Степановой избы случился пожар. Как сам же Степан про себя мужикам рассказывал: «Я вскочил из-под станка, второпях, да еще и впотьмах бросился было к двери и, как на грех, зацепился за что-то лаптем, никак не высвободится, силой рванул, а нога-то из лаптя вывернулась. Еще хуже стало, шагать-то нельзя. Тут я и пометал икру-то, чуть было сам-то не сгорел».
Денег своим трудом нажил немало. После революции у него много их «лопнуло», да и теперь накоплено немало. Частенько он вынимал пачки, любовался, какие красивые, возможно, пойдут? По зимам он, как говорится, не вылезал из-за станка, работая с сыном с раннего утра и до поздней ночи, ежедневно выкидывая на двор по двенадцать штук каталок. А по летам имея двух лошадей, не вылезая из хомута, работал в поле.
До революции он также имел свой собственный лес, который берег, как и деньги. Деньги на черный день, пачками укладывая в сундук, пряча их в мазанку под тремя запорами.
Собрался Степан в лес поехать за дровами. Запрягши лошадь в дровни, вошёл в избу позавтракать. Ел за столом, не раздеваясь, а когда, наевшись, вылез из-за стола, долго искал по печуркам варежки, а они оказались за кушаком. Наворочал Степан в лесу дров высоченный воз, так что его лошадёнка натужно волокла, от истощения и бессилия часто вставала:
Но! Но! Миля, давай, буланый, тяни! понукал Степан лошадь, без нормы отпуская на ее бока кнута, на конце которого Степан предусмотрительно ввил пулю. Но уставшая лошадь на пулю не реагировала, только тем, что буйно лягалась, подбрыкивая задними ногами, норовя, видимо, выпрыгнуть из мучительных оглобель, и не думала стронуть с места стромкий воз. Догнавший его попутчик, Иван Федотов, понимающий в лошадях, видя хлопоты Степана около лошади и воза, остановивший свою лошадь, сочувственно предложил Степану:
Но! Но! Миля, давай, буланый, тяни! понукал Степан лошадь, без нормы отпуская на ее бока кнута, на конце которого Степан предусмотрительно ввил пулю. Но уставшая лошадь на пулю не реагировала, только тем, что буйно лягалась, подбрыкивая задними ногами, норовя, видимо, выпрыгнуть из мучительных оглобель, и не думала стронуть с места стромкий воз. Догнавший его попутчик, Иван Федотов, понимающий в лошадях, видя хлопоты Степана около лошади и воза, остановивший свою лошадь, сочувственно предложил Степану:
Ударь-ка ее кнутом-то, хлыстни еще разок, и я тебе скажу причину, почему она не везет.
Почему? обрадовано спросил Степан.
Потому что ты наизнанку вывернул русскую пословицу «Не гони коня кнутом, а гони его овсом!» с явной подковыркой, ехидно засмеялся Иван, судорожно тряся своей жиденькой козьей бородкой.
Сконфуженный Степан начал оправдываться:
Ее корми, не корми толку мало, ведь у нее под хвостом-то дыра! укоряя лошадь, провозгласил Степан. Все равно на дорогу все вывалит, полушутливо добавил он.
Раз дыра, так надо ее зашить! не выдержав такого упрека к безответной скотине, усмехнулся Иван. А у цыгана, говорят, лошадь одиннадцать дней без корма прожила, а на двенадцатый подохла. Еще бы один день перетерпела, и совсем бы привыкла без еды жить, но, не выдержав срока, копыта вздернула, не переставая упрекать Степана, назидательно злословил Иван.
Да тебе я баю, она редкая и прожорлива, сено ухобачивает за обе щёки, а толку нету! К тому же она с ленцой, укорял свою лошадь Степан.
А для ленивой лошади кнута не жалеют! поучительно вставил Иван, но здесь дело не в лени. Видишь, как у нее бока-то подвело, торчат одни будылы, да кости с ребрами обозначились, как тычинки в заборе, по ним хоть палкой, как по забору играй. Ну ладно, словами делу не поможешь, давай подсобим ей воз с места сдернуть и поедем, предложил Иван, и они с Степаном, упёршись сзади в воз и «нокнув», стронули воз. Отдохнувшая лошадь, чувствуя, что ей помогают, натружено зашагала по дороге, снова потянула сани с возом, медленно передвигаясь к селу. Под полозьями саней скрипуче шуршал снег.
Едя сзади Степана, Иван мысленно ругал таких нежалливых к лошадям людей, как Степан:
Живодеры проклятые, дерут лошадок без жалости и без пощады, а покормить бессловесную скотину забывают!
А Степан, не слыша укоров Ивана, размеренно шагал сбоку воза, и чтоб не забывалась в дороге его лошадёнка, он, понокивая, наделял ее кнутом. После этой поездки в лес Степанова лошадь захворала, запаршивела. Сводил он ее в коптильню, а она и совсем захрясла, даже отказалась от предложенного ей сена. Вскорости пришлось Степану подвесить ее на веревках во дворе, чтоб она не залежалась в хлеве. Видимо, настало время отдать дух и вздернуть копыта кверху, отработав свой век. Лошадь издохла. Сначала пожалел Степан свою лошадку, что было за нее немало отвалено полкатеньки, а потом, сказав, что она была больно редкая, забыл о ней.
Игроки. Яков Забродин. Баня
Яков Забродин еще в молодости, коломши петуха, из жалости к нему, отворотясь, тяпнул топором. Петуха только искалечил, а себе отхватил два пальца не левой руке. С тех пор ни топора в руки взять нельзя, ни сапожничать. Так с тех пор и служит Яков сторожем в совете. Сторожит Яков сельский совет, за порядком смотрит, хулиганов унимает. Где бы после ночного дежурства домой ему скорее идти, а он, дождавшись первых посетителей, председателя и секретаря, тут остается. Балагурит, курит с мужиками, рассказывает им разные небылицы в лицах, людей смешит, но сам редко, когда улыбнётся.
Пользуясь случаем, мужики, весь век курящие на чужбинку, целыми уповодами «кормились» около Яковова кисета, который Яков с вечера набивал до отказу. Рассказывая диковинные истории, якобы происходившие с ним самим, Яков нахваливал свой табак, что он, мол, очень хорош «с крайней гряды от бани», табачок одни корешки, туманит мозги, засоряет легкие очищает кишки, до самой задницы достаёт. Балагуря, нахваливал Яков свой табак. Его кисет почти никогда не «сидел» дома в кармане его мешковинных худоватых штанов, а почти все время разгуливался по рукам вкруговую рассевшихся в совете мужиков. Некоторые заядлые куряки старались заграбастать порядочную щепоть табаку, чтоб под шумок запастись и впрок. Яков, хотя и не наблюдал за кисетом, но всем своим существом и пронырливым чутьем замечал эти проделки «нахлебников», разоблачал их и безжалостно обличал их, невзирая на лица, наделяя непристойными словами: «Надо поменьше петь, да свой иметь! Какой ты как чужбинку-то простой: где пообедал, туда и ужинать идешь!» совестил он провинившегося, «Дивуй бы ночью, а то днем воруешь!»