Как товарищи Мунехин и Ерохин обыскивали Татьяну Гришкину, чем стращали этого никто не видел и не знает. Зато многие видели в тот день другое. Вдруг распахнулись двери сельсовета и наружу выскочили красные, как кумач, Мунехин и Ерохин. Следом за ними, в одной нижней рубахе, с распущенными волосами, вымахнула Татьяна.
Стой! весело кричала она, Мужики! Куда ж вы! Еще не всю обыскали! Дайте я рубаху сыму!
Сдурела! обеими руками замахал товарищ Ерохин. Уйди в помещению! Не срамись!
Мунехин ничего не говорил. Только все ширял наганом мимо кобуры и дергал худою щекой.
Денег они так и не нашли
Вечером приехал с заимки Прохор. Соседи его перевстрели и рассказали про весь сыр-бор.
Коня матери не отдавай, советовали многие. Отдашь дурак будешь. Заворачивай прямо к деду Мосею и шабашь. Зря вы, что ли, с Татьяной на их, чертей, столько горбили.
Прохор, однако, сделал по-другому. Он бросил невыпряженного коня у ворот, даже во двор не завел, минуя деда Мосея, прошел к тётке Манефе Огольцовой, купил у неё большую бутылку самогонки и тут же возле избы выпил из горлышка.
Вокруг стояли любопытствующие ждали, что будет дальше.
Прохор посидел на бревнышках, подождал, когда самогон ударит в голову, потом поднялся и, напрягши шею, страшным голосом крикнул:
Запалю!
Помолчал чуток, мотнул по-лошадиному головой и закричал еще страшнее:
Серёгу убью!! А вековух перевешаю!
Сбычившийся, затяжелевший от самогона, Прохор шел вдоль деревни, и улица была ему узкой. Со всех сторон, сигая через плетни и канавы, бежали люди смотреть, как Прохор Гришкин будет палить родную мать. Старухи прижимали к губам платки, суеверными взглядами провожали его пьяную спину. Впереди Прохора, поддергивая портки, шпарили мальчишки. Лаяли собаки. Красная в предзакатных лучах пыль вставала за спиной Прохора, как зарево пожара.
Запалю! шумел Прохор, и казалось, что этот крик кидает его от прясла к пряслу.
Бабку Пелагею добровольные курьеры упредили. Она выбежала за ворота, упала на колени и заголосила:
Убивают!.. Люди добрые!
В избе ревели дурниной обнявшиеся Нюрка и Глашка.
Отчаюга и драчун Сергей, почему-то боявшийся обычно смиренного старшего брата, выскочил из дому, пропетлял, как заяц, по коноплям, кинулся с берега в речку и уплыл на другую сторону.
Всю эту жуткую панику прекратил подоспевший товарищ Мунехин. Товарищ Мунехин прибежал распоясанный, без нагана, и когда заступил он низкорослый и щуплый дорогу крепкому Прохору, всем показалось сперва, что это малый чей-то балует. Но столько было отчаянности в распаленных добела глазах товарища Мунехина, что очумевший Прохор затоптался на месте.
Стой, контра! крикнул товарищ Мунехин и, видя, что Прохор и без того уже стоит, сам опустился вдруг на пыльную траву. Дернул себя за ворот рубахи и, мотая головой в редких кудрях, с невыразимой болью сказал: Нет, Гришкин, не твое это теперь добро, а народное! И ты у меня, Гришкин, былинку тут не подожгёшь учти! Я тебе, гаду, пока живой буду, даже штаны собственные спалить не дам! Сначала сымай их, а потом поджигайся к такой матери!
Туда, где тепло и сытно
В два с небольшим года Яков Гришкин заговорил. Он говорил, правда, и раньше, но только отдельные слова: «мама», «папа» и «бу-бу», что переводилось, глядя по тону и выражению, как «бабушка» или «мизгирь». А тут он заговорил сразу и бойко, словно было ему не два с гаком, а лет, допустим, пять-шесть.
Случилось это в поезде, который медленно тащился по белесой солончаковой степи. Солнце весь день тоже белое и маленькое, как булавочная головка, разбухло к вечеру, покраснело и быстро покатилось за край земли. От редких кустиков травы упали длинные тени, и на загустевшем небе проклюнулись звезды.
Яков, стоявший у окна, вдруг отчетливо сказал:
А вон верблюд идет.
Прохор, дремавший в углу на скамейке, встрепенулся и ошарашенно переспросил:
Чего-о?
А вон верблюд идет, повторил Яков. У него две горбы.
Горба, машинально поправил Прохор. Он поискал глазами, на чем бы еще испытать прорезавшиеся способности Якова, и увидел возле другой стены вагона соседа, усатого плотника, с которым сдружился за длинную дорогу.
А это кто знаешь?
Знаю, ответил Яков. Дядя Граня-плотник мировой работник!
Так, сказал отец и в растерянности поскреб затылок. Верно Ну иди стрельни у него табачку на закрутку.
Так, сказал отец и в растерянности поскреб затылок. Верно Ну иди стрельни у него табачку на закрутку.
Яков пошел и стрельнул.
Сам курить будешь? устрашающим голосом спросил дядя Граня.
Нет, я маленький, сказал Яков.
За это хвалю! крикнул дядя Граня, по-строевому выкатывая глаза.
Табак Яков, однако, не донес. В проходе он споткнулся о чей-то узел и просыпал всю щепоть на пол.
Эх, пень косорукий! сказал Прохор, разом зачеркивая все заслуги Якова. А ну, марш спать. Не толкись под ногами.
Ах, лучше бы Яков молчал еще два года! Пока сидел он с мокрым носом возле мамки, его вроде не замечали. А тут сразу все заметили. Особенно поглянулся Яков одному товарищу, в галифе и толстовке, ехавшему на верхней полке.
Ну-ка, орел, лезь ко мне, позвал он. Ух ты, какой кавалерист! Ты чего еще умеешь?
Песни играть, признался Яков.
Тогда заводи, сказал товарищ. А я тебе конфетку дам.
Яков, старательно разевая редкозубый рот, заиграл песни. Он пропел от начала до конца «Возьму в ручки по две штучки расстрелю я белу грудь», «Скакал казак через долину», «Посеяла огирочки» и «В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла».
Товарищ пришел в умиление.
Ах ты, косопырь! говорил он, тиская Яшку за плечи. Ах ты, жулик! Он взял лежавший в головах портфель, раскрыл его, вынул бумажный кулек, порылся в нем толстыми пальцами и протянул Якову три липучих конфетки.
Яков слопал конфеты и подбодренный заявил:
Я еще и припевки знаю.
Да ну! изумился товарищ.
Ага, сказал Яков. Я много знаю. И, не дожидаясь приглашения, запел частушки.
Мама Татьяна побелела как снег. У папы Прохора ослаб низ живота и противно задрожали ноги.
Яков жарил частушки деревенского дурачка Алешки Козюлина.
Алешка Козюлин, по прозвищу Сено-Солома, был мужчиной лет сорока, слабоумным от рождения. Худой и длинный, как жердь, с неправдоподобно маленькой головой на плечах, он ходил по деревне, привязав к одной ноге пучок сена, к другой соломы, и сам себе командовал: «Сено! Солома!» Еще Алешка славился тем, что помнил множество частушек. Черт его душу знает, где он им обучался, но такие это были вредные частушки, что когда Сено-Солома приплясывал, напевая их под окнами сельсовета, то даже не робкого десятка мужики надвигали шапки на глаза и скорее сворачивали куда-нибудь в проулок.
Товарищ в галифе ужасно расстроился. Он слез с полки и начал обуваться, сердито и решительно наматывая портянки. На Татьяну с Прохором товарищ не глядел в упор их не видел.
Татьяна, трясшая у груди трехмесячную Маруську, высвободила одну руку, поймала Якова за голую пятку и скомандовала:
А ну, слазь, черт вислоухий. Ты где, паскудник, такое слышал? Мать тебя обучила? Говори мать? Тут мама Татьяна даже заплакала. Да мать всю жизнь на чужого дядю батрачила! Одного дня сытой не была! У-у, идолово племя!
Товарищ натянул второй сапог и, по-прежнему не глядя на Татьяну, сказал:
Ты, гражданка, своим бедняцким происхождением не козыряй! Не перед кем тут И мальцу ногу зря не выкручивай. Ему этими ногами, может, до полного коммунизма шагать. Тем надо было ноги крутить, кто вокруг твоего ребенка на волчьих лапах ходил и вражьи слова нашептывал.
Сказав так, товарищ в галифе ушел в тамбур курить махорку и нервничать.
Возможно, этот случай не имел бы последствий, но запаниковал Прохор, унаследовавший от деда Дементия страх перед всяческим начальством.
Посадят, упавшим голосом сказал он, когда за товарищем бухнула дверь. Ить это он за конвоем пошел. Истинный бог. Пропали, мать!
И так пропали и так пропали, ответила Татьяна. Один конец. Которые сутки едем, а куда неизвестно.
Надо слезать Слезать надо, бормотал Прохор, слепо хватаясь за узлы. Собирай ребят, мать.
Татьяна, знавшая, что в такие моменты спорить с мужем бесполезно, заплакала второй раз за этот день и принялась собирать ребятишек.
Они вылезли тайком, много не доехав до своей станции.
Местность называлась город Коканд И так далеко от него лежала родная Землянка, что от одной думки об этом у Татьяны становилось холодно под сердцем.
С год назад, однако, Прохор зачудил. Избушка деда Мосея так ему не поглянулась, что он, заходя в нее, даже шапку не снимал с головы. Да он туда редко и заходил. Больше сидел во дворе или шлялся по дружкам. Ни скотины, хотя бы и отцовской, ни земли у Прохора в один день не стало, и он с непривычки тяжело затосковал. В это время пристрастился он играть в карты. Правда, заядлым картежником не успел стать. Как-то за одну ночь Прохор проиграл в очко все деньги, вырученные женой за корову, и навсегда отшиб охотку.