«Старые метафоры постоянно мертвеют в буквальности, а затем служат платформой и фоном для новых метафор. Такая аналогия позволяет нам мыслить наш язык, то есть науку и культуру Европы XX века, как нечто сформировавшееся, как результат множества чистых случайностей. Наш язык и наша культура являются в той же степени случайностью, в какой является возникновение, например, орхидей или антропоидов в результате тысяч небольших мутаций (и вымирания миллионов других созданий). Чтобы принять эту аналогию, нам нужно рассматривать научные революции как метафорические переописания природы, а не как постижения внутренней сущности природы (nature of nature). Далее, нам следует сопротивляться искушению думать, что переописания действительности, предложенные современной физикой и биологией, каким-то образом ближе к самим вещам, менее зависимы от сознания, чем переописания истории современной критикой культуры. Нам нужно признать, что констелляции каузальных сил, вызвавшие разговор о ДНК или о Вселенском взрыве, и каузальные силы, вызвавшие разговор о секуляризации или о позднем капитализме, являются однородными»10.
Анализируя различные подходы к метафоре, Рорти отмечает, что платоник и позитивист в этом вопросе редукционисты. Они считают, что метафора является излишней парафразой, бесполезной для единственно серьезного предназначения языка репрезентации реальности. У романтика, наоборот, экспансионистский взгляд он мыслит метафору странной, мистической, чудесной, относит ее к таинственной способности «воображения», которая находится в глубине души. Если для платоников и позитивистов неуместной представляется метафора, то для романтиков неуместным представляется буквальное. Ибо платоники считают задачей языка репрезентации скрытой реальности, находящейся вне нас, позитивисты же полагают, что язык выражает скрытую реальность, находящуюся внутри нас. Таким образом, позитивистская история культуры видит в языке процесс постепенного самоформирования по контурам физического мира. Романтическая история культуры рассматривает язык как процесс постепенного движения Духа к самосознанию. Наконец, ницшеанская история культуры и философия языка Дэвидсона рассматривают язык так же, как мы рассматриваем сегодня эволюцию: как постоянное уничтожение старых форм новыми формами жизни не ради исполнения высшего предназначения, но слепо, заявляет Рорти11.
При желании можно увидеть, что вся история философии это последовательность различных метафорических конструкций, которые заимствуются из повседневности, из мифологии, у различных наук. Соответственно, замечает Жак Деррида, «история метафизики, как и история Запада, становится тогда историей метафор или метонимий»12. Возникшая в XX веке тяга к эссеизации философских текстов и ко все более значительной метафоризации философских терминов демонстрирует это наиболее ярко. И действительно, такие метафоры Фридриха Ницше, как дионисийское, аполлоновское, смерть Бога, сверхчеловек, последний человек; Зигмунда Фрейда Эдипов комплекс, я, оно, сверх-я, Эрос, Танатос; Альбера Камю абсурд, бунт, самоубийство; Жана-Поля Сартра дурная вера; Карла Ясперса осевое время; Мартина Хайдеггера поиски дома, бытие-в-падении, бытие-к-смерти; Мишеля Фуко дисциплинарная практика, нормализация, смерть человека, забота о себе; Жана Лакана дивид, стадия зеркала, символическое, воображаемое, реальное; Жиля Делеза и Феликса Гваттари ризома, номадизм, корневище, складка, тело без органов, машина желания; Бенедикта Андерсона воображаемое сообщество; Алэна Турена, Дэниэла Белла постиндустриальное общество; Зигмунта Баумана текучий модерн, паломник, фланер, бродяга, турист, игрок; Скотта Лэша и Джона Урри дезорганизованный капитализм, мобильный мир; Ульриха Бека общество риска; Ричарда Сеннета гибкий капитализм; Петера Слотердайка пузыри, пена, глобусы, цинический разум, и т. д. имеют метафорическую природу. Петер Слотердайк вообще называет фарсом
«разоблачительные кампании ученых неопозитивистского мэйнстрима, направленные против эпистемологических метафор и понятийных экспериментов постмодерна, кампании, поучительные именно своим комизмом и тем, что они стали свидетельством сохраняющейся у публики готовности покоряться мошенническим системам самой различной природы то внушениям иных обществоведов, то претензиям наивных естествоиспытателей и эпистемологически корректных ученых на лучшее, чем обществоведы, знание»13.
Слотердайк убежден, что действенной постмодернистской метафорой является, например, иммунная метафора, которая сыграла важную роль в трансформации представлений о субъекте.
Хотя метафора грешит сильными оценочными коннотациями, в философии она неустранима, поскольку позволяет производить семантический сдвиг в значениях языковых выражений. С помощью подобного сдвига выявляются и описываются новые характеристики объектов, новые связи между ними. Без метафоры философия не может быть целостным образом бытия, живым и полнокровным представлением о мире. Об этом размышляют многие мыслители. Так, например, Жак Деррида назвал метафору «классической философемой», «философским понятием»; Дэниэл Деннет уверен, что метафоры являются не только метафорами, они «инструменты мысли»14; Карл Беккер указывает, что «тот, кто управляет метафорами, управляет мыслью»15; Маршалл Маклюэн полагает, что все средства коммуникации это действующие метафоры, а быть художником значит управлять метафорами16.
Джордж Лакофф и Марк Джонсон обращают внимание на то, что метафора пронизывает всю нашу повседневную жизнь. Действие метафоры не ограничивается одной лишь сферой языка, то есть сферой слов: сами процессы мышления человека в значительной степени метафоричны. Метафоры как языковые выражения становятся возможны именно потому, что существуют метафоры в понятийной системе человека. Наше мышление, повседневный опыт и поведение в значительной степени обусловливаются ими, наша обыденная понятийная система метафорическая по своей природе. Метафоры являются для человека одним из основных способов познания мира17.
Подобную позицию разделяет и голландский философ Франклин Анкерсмит, который видит важнейшую функцию метафоры в следующем:
«Возможно, что метафора вообще есть наиболее мощный лингвистический инструмент, который мы имеем в нашем распоряжении для преобразования действительности в мир, способный адаптироваться к целям и задачам человека. Метафора антропоморфирует социальную, а иногда даже физическую реальность и, осуществляя это, позволяет нам в истинном смысле этих слов приспособиться к окружающей действительности и стать для нее своими. И, наконец, что является даже более важным, сама способность метафоры превращать незнакомую действительность в знакомую: метафора всегда предоставляет нам возможность рассматривать менее известную систему в терминах более известной. Проникновение в истину сущность метафоры»18.
Нужно признать, что строгой терминологической точностью не обладают не только метафоры, но и концепты, и даже понятия. Как отмечают А. В. Дьяков и Б. Г. Соколов,
«это те сущности, реальность которых зависит от рассудка, их применяющего. В этом отношении прав И. Кант, рассматривающий подобные образования как внеопытные, субъективные формы. Конечно априорность подобных форм достаточно условна, а сам вопрос об условиях их возможности, способах существования и конституирования довольно запутан: его не под силу было разрешить ни И. Канту, ни Э. Гуссерлю, хотя определенные наработки они все же осуществили. Понятия, концепты суть отпечатки мыслительных схем, форм оперирования с реальностью. И, как отпечатки внутренних форм, они носят субъективный характер, т.е. формуются оптикой человеческого сознания. Вопрос лишь в том, каков механизм их формирования и действия, а также в том, что вызывает появление этих форм-фантомов. Действительно, поучителен пример, который рассматривает М. Фуко: почему до XIX века не было научно тематизировано понятие жизнь (и, соответственно, все те операции и методологии, которые обслуживают данный концепт: развитие, борьба, наследственность, гены и т.п.)? Разве не существовало самого понятия жизни, не было этого слова и, соответственно, той реальности, которую оно означивало? Понятно, что нет, но вот научная оптика не была настроена на то, чтобы тематизировать данную форму концепт. По-другому говоря, оптика научного знания была иной, и сам М. Фуко прекрасно описывает классическое мышление с его своеобразной оптикой, настроенной на таблицы, схемы, на свою конфигурацию знания и т.п., короче: на свое видение и тематизацию своего видения и выстраивание своего видения согласно соответствующим этому видению формам (закрепленным не только в методологии, но и в тематизированных концептах)»19.