А за что изругали! уныло говорит он мне, смотря на крыши. Расчет, говорят, бери за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки с мальчишек Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит
У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь Василича.
Василь Василии! слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за чудеса?..
Какие есть все ваши, а чудесов тут нет, говорит в сторону, и строго, Василь Василии. Мне ваши деньги у меня еще крест на шее!
А ты не серчай, чучело Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.
А так, что вчера ломились на горы, масленая и задорные, не желают ждать швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят не воры мы, говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши надежные ну, пятерку пропили, может только и всего. А я я вашего добра Воту меня, вот вашего всего!.. уже кричит Василь Василии и враз вывертывает карманы куртки.
Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам Василь Василии. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он быстро идет к Василь Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень сильно. А Василь Василии, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь Василии, помаргивая, кричит, как всегда, лихо:
Нечего проклажаться! Эй, робята забирай лопаты, снег убирать лед подвалят некуда складывать!
Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь Василии смотрел и медленно, очень довольный чем-то, дожевывал огурец и хлеб.
Постишься, Вася? посмеиваясь, говорит Горкин. Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то блинки-то повытрясем.
Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой.
Начинают печально благовестить по-мни по-мни к ефимонам.
Пойдем-ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, говорит мне Горкин.
Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет:
Василь Василия зайди-ка на минутку, братец.
Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, дрожит у него голос:
Так и поступай, с папашеньки пример бери не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе надо пещи. Василь Василичу четвертной билет выдал для говенья мне тоже четвертной, ни за что десятникам по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют
Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест Как это давно было! Теплый, словно весенний, ветерок я и теперь его слышу в сердце.
ЕфимюныЯ еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния.
Горкин молчит и все тяжело вздыхает, от грехов, должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело.
Горкин, спрашиваю его, а почему стояния?
Стоять надо, говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому их-фимоны.
Их-фимоны А у нас называют ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит даже «филимоны», совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны Их-фимоны! Господне слово от древних век. Стояние покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..
Таинственные слова, священные. Что-то в них Бог будто? Нравится мне и «яко кадило пред Тобою», и «непщевати вины о гресех», это я выучил в молитвах. И еще «жертва вечерняя», будто мы ужинаем в церкви, и с нами Бог. И еще радостные слова: «чаю Воскресения мертвых»! Недавно я думал, что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот глупый! И еще нравится новое слово «целомудрие», будто звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
Их-фимоны, стояние., как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник Зола, певший стишок про Ирода, много-много. И все мы туда приставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
И кругом уже все такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой, совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
Он говорит это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?.. Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками.
Пожалуй что, и вся тварь воскреснет задумчиво говорит Горкин. А за что же судить! Она тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй.
Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо чайку попить.
Хозяин выгнал за безобразие! говорит Горкину половой. Дни строгие, а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным словом
За шары подавай!.. кричит парень ужасными словами.
Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
Сажай его «под шары», Бочкин! Будут ему шары кричат половые вслед.
Пойдем уж грехи с этим народом! вздыхает Горкин, таща меня. А хорошо, строго стало блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде-от!..
И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы, пошла работа! Стелется вязкий дух, теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
Постой-ка, приостанавливается Горкин на площади, никак уж Базыкин гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему
Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную оборочку на кондитерских пирогах, неприятно смотреть и страшно. Я не хочу идти, но Горкин тянет.
В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, постукивают в них кости.