Не дала, выходит?
Я кивнул. И тут же, во избежание новых вопросов, опережая их, спросил сам:
А кто такой этот Вальтер Ляйе? Ты его поминал час назад.
Михалыч пристально посмотрел на меня. Потом сел на кровать и хлопнул по продавленному креслу напротив стола.
Садись, вздохнул. Просто хороший человек. Или еще что-то надо сказать? Выпьешь?
Нет. Просто расскажи.
Он посмотрел на меня, потом в окно, снова на меня и на дверь.
Странно мы с тобой жили. Да, конечно, соседи по коммуналке, привет-привет, куда еще. А вроде и делились чем-то, вместе отмечали праздники. Друг про друга ничего не знаем, только то, что есть. Никогда не рассказывали, ни ты, ни я. Вот только она появилась, порядки поменяла, «она», это, понятно, Ольга. И то не до конца. Вы с ней тоже в бирюльки все играетесь. Уж давно расписались бы. А как будто боитесь. Не знаю, чего.
Я молчал. Михалыч долго смотрел в сторону двери, потом продолжил с новой строки:
Ладно, ваше право. Сходитесь, расходитесь.
Честно, не понимаю, почему тебя это так волнует, не выдержал я. Хотел говорить о другом, но новая порция попреков дворника не дала. Как будто новые соседи тебе милее будут. Будто уже знаешь, кто наши комнаты займет.
Да мне все равно, что за соседи. О вас подумал, ведь, подходите друг дружке, сами понимаете, а сойтись как будто ждете чего. Ладно. Лучше я про другое говорить буду. Это вам в зубах навязло.
Это точно.
Я заметил. Скоро год как живете
Михалыч
Про Вальтера, помню. У мамы его фотография была, а вот мне не досталась, не то потерялась, не то уничтожили. Во избежание. Сам знаешь и про те времена и про эти, он помолчал, затем продолжил, коротко вздохнув: Вальтер Ляйе был военврачом, который должен был сразу после захвата города распределять жителей. Кого оставить здесь, на работах по восстановлению, кого на шахты, их только водой залили, взорвать не успели, кого в трудовые лагеря в Германию. Он и проверял. Мужчин осматривал его коллега, забыл фамилию, дотошный распорядитель, а ему женщины достались. Он многим ставил диагноз туберкулез, немцы его жуть как боялись. Он знал, видел, потому и да, этим жизни спасал. Все одно всех отправляли город восстанавливать. Хоть паек давали. И им еще надо с родными делиться, с теми, кого укрывали в подвалах. Мама говорила, если б не огородик под окнами, вообще загнулись. Меня ж еще кормить надо. А я здоровый родился, почти четыре кило, а молоко у нее пропало. Она ходила по соседям, искала подработки какой. Менялась, все что было в доме, все отдала на одеяла и козье молоко. Зимой, говорят, очень тяжко было, когда мороз пришел, какого давно не случалось, жизнь замерла. Случалось на улице лошадь немецкая дохла, так ее начисто разбирали, даже кости варили. Как пережили зиму лучше не говорить. Фрицы тоже не жировали, отнимали последнее. Партизаны приходили, забирали все у фрицев. Те мстили горожанам, просто мстили, чтоб не так боязно было. Чтоб может, партизан сами бы выгоняли. А тем ведь тоже не одними шишками питаться, помолчав, продолжил: Пелагея Силовна в отряд ушла как раз, когда город взяли. Ее на фронт не пустили в начале войны, она все инстанции обегала, но без толку. И только когда в город танки вошли, а начальство сбежало, она с сокурсниками ушла в лес. Вернее, какой у нас лес. В колки
Михалыч, ты про врача не договорил, никогда не слышал, как он рассказывает, наверное и сам сосед не привык к обстоятельным беседам. Потому и бегал с одного на другое.
Разве? А что еще сказать, спас он маму. Отца вот не смог, не его юрисдикция, отец на шахту отправился. Он инженером был, но когда начальство сбежало, остался вроде как за главного. Правда, через три недели выяснилось, что он коммунист, ну и расстреляли тут же. А может потому, что так не спешил воду откачивать, понимал, как закончит, его все одно в расход. Да и что врагу уголь давать. Ему даже деньги за работу платили.
Какие?
Рубли, кажется. Но немного, хоть он сразу высокий пост занял. Пробыл три недели за главного и все.
А доктор?
Мама все его отблагодарить хотела. Ходила потом к нему, шарф подарила, кажется. Ведь, туберкулезных наверное, так его карточка у нас и осталась. А может потому, что его взяли вот так среди ночи и самого в лагерь отправили. Когда поняли, что он делает. Квартира долго открытой оставалась, грабить несколько дней не осмеливались. Да и что у него брать кроме еды и того, что можно на нее сменять. Мебель на растопку, теплые вещи. Не знаю, может, мама как раз тогда и взяла карточку. Не знаю, повторил он, замолчав надолго.
И я не знал, что еще сказать. Михалыч поднялся, завел электрофон, который на время праздников взял обратно у Ольги, но тут же выключил. Не нашел подходящей мелодии, как неохотно пояснил мне.
Хорошо она под гитару поет, я заслушался. Больно только сразу вспоминаешь, правда, не то что пережил, а то, что тебе рассказывали, что ты сам пережил. Вот это и страшно.
Он расстегнул карман рубашки, куда замял поздравительную карточку и сунул ее мне.
«Уважаемая жертва оккупации! Поздравляем Вас», я посмотрел на соседа, тот скривился.
Как в насмешку. Будто не в этой стране родились, будто с луны прибыли. Чужие, совсем чужие, не то слов не понимают, не то нарочно посмеяться хотят. Нет, наверное, просто чужие. Молодые, глупые еще, слава богу, не знают, что это за война.
Знают, Михалыч. Афганистан-то еще не кончился.
Он помолчал.
Да, ты прав. Не кончился. То вводят, то выводят, бросают как штрафников под пули, трещат про интернациональный долг, а потом тех, кто молил о помощи, режут, ставят новых, снова режут, снова ставят, тряхнул кудрями, Дурная война. Все войны дурные. Кто развязывает, тому плевать, а кто платит по счетам, тот даже не понимает, за что, и тут же: Вот Пелагея Силовна. Она маму весной, когда уж сил у нее ходить не было, вытащила из города, спасла от зачисток, от кошмара, приволокла в отряд. Вот ведь, у партизан жить выходило лучше, чем просто в оккупации. А когда осенью наши стали подходить, так что эсэсовцы делали а что я, ты знаешь. Сорок тысяч во рвах на Поселенском кладбище, полгорода полегло. Немногие спаслись. Вывозили составами, всех, кого успевали схватить. Оставшихся в лагере заминировали. Лютовали как звери и ушли как звери, в леса. А потом наши звери пришли, стали доискиваться вот тогда Пелагея Силовна еще раз нас с мамой спасла. Надела все ордена и пришла к майору НКВД, который делами города занимался. Доносы читал и выяснял, кто на кого работал. Партизаны тогда ведь предупредили войска фронта, что город вот-вот на воздух взлетит, что нужно совместно ударить. Так и сделали. Иначе бы ничего не осталось. А все равно партизан проверяли, тем ли занимались, не имели сношений с гестапо, не сдавали своих. Некоторые да, сдавали своих, имели сношения, факт. Но единицы, а их всех скопом. Тем более, маму мою мало кто и знал и видел кажется, видели у Ляйе. Потому и донесли. Пелагея Силовна ее и спасла. Суровая женщина, жестокая. Но по-своему справедливая. Наверное.
Почему жестокая.
Никого не щадила, ни своих, ни чужих. Мерила своей меркой и вот как пример. Подорвали они поезд, а потом выяснилось, что он с угнанными в концлагеря. Или намеренно так сделали, или просто не рассчитали время. Сейчас не скажешь. Пелагея Силовна только и сказала: «Им лучше здесь умереть, чем там подохнуть». Как отрезала. Про тот поезд много чего говорили, ведь сколько сот человек погибло разом. Своих же. А она ей поверили, что так и надо.
Так и надо? вздрогнул я.
Наверное, так и правильно тогда было и говорить, и думать. Я же сказал, время другое было, люди не такие, что их нынешней меркой мерить. Я сам уже не тот, а ты и подавно. А твои дети и вовсе будут слушать сказки про войну и верить им. Или не верить вообще ни во что, что уж точно вернее. Сказки нам сейчас говорят. Даже не знаем, сколько всего потеряли, не то десять, не то двадцать миллионов. А все пишут: «Никто не забыт, ничто не забыто». Сразу все забыли. Самый день Победы и тот начали отмечать в шестьдесят пятом и то только потому, что Брежнев не был холуем у вождя. Другой человек, вот и вернул праздник. Вот и празднуем, радуемся, что дали, скорбим, пока можем, пока помним, он замолчал коротко, а потом произнес коротко: Ладно, разговорился я, горло запершило. Выпью. А ты иди к своей, с ней теперь поговори.
Выпер меня из комнаты, захлопнул дверь. С порога наткнулся на Ольгу, пристально смотрела на меня, но ничего не говорила. Наконец, когда услышала щелчок задвижки, произнесла негромко.
Пойдем ко мне.
Мы поговорили. Наверное, ему надо было всего-то выговориться, я
Я знаю, пойдем, глаза заблестели. Странно, что я еще десяток минут назад желавший ее, вдруг ухватил руку и сжав, пробормотал:
У меня к тебе просьба.
Ты о чем? насторожилась. Но блеск не пропал.
Сыграй мне еще. Я никогда не слышал.
Ты никогда и не спрашивал, опустила голову, больше глаз я не видел. Повела за собой. Закрыла дверь, едва впустив, положила ладонь между лопаток и подвела к низкому журнальному столику, где лежали журналы «Огонек» и «Новый мир». Никогда не спрашивал, повторила, остановившись за моей спиной.