МЕЖДУ СЛАВИСТИКОЙ И ИУДАИКОЙ. Книга промежуточных итогов - Константин Бондарь 3 стр.


Назначенный после войны начальником лагеря военнопленных, Михаил Бондарь демобилизовался только в 1949-м и тогда же поступил на заочное отделение филологического факультета Харьковского университета по специальности «журналистика», которое окончил ускоренно в 1951-м. То было страшное и противоречивое время. С одной стороны, усиливался идеологический диктат, как раз началась кампания разоблачения «космополитов», и от нее пострадал харьковский литературовед и театральный критик Лев Яковлевич Лившиц, и не только он; в учебные планы был введен курс «Основы сталинского учения о языке». С другой же стороны, студенты были почти сплошь взрослыми серьезными людьми, многие с фронтовым опытом, но и среди преподавателей были вчерашние фронтовики, как Моисей Горациевич Зельдович, Георгий Иванович Шкляревский и другие. По одним и тем же коридорам ходили мои будущие учителя  Ефросинья Фоминична Широкорад, Ксения Сергеевна Осипова. На факультете работали выдающиеся специалисты  Александр Моисеевич Финкель, Николай Михайлович Баженов, Вера Павловна Беседина-Невзорова. Научным руководителем Михаила Бондаря стал Марк Черняков, под руководством которого выпускник защитил дипломную работу «Очерки М. Горького По Союзу Советов». Годы учебы в университете дедушка вспоминал как лучшие в своей жизни. Он был единственным в нашей семье с университетским образованием (бабушка окончила пединститут) и долго еще носил на пиджаке бело-синий университетский значок.

Спустя сорок лет после деда я тоже пришел на филологический факультет. Это уже был другой филфак, но иные из преподавателей той эпохи еще продолжали работать, и своих настоящих учителей я тоже нашел. Мы, филологи, знаем: не только мы храним филологию, но и она нас хранит. Она снабжает нас могучим оружием  учит принимать жизнь не буквально, но отстраненно, «настраивая оптику» всякий раз, когда нужно оценить явление, событие или факт. В этом и был смысл дедовского напутствия в филологию: он умел расширять горизонты.

Отмеченной в дипломе квалификацией «литературный работник газеты» Михаил Бондарь всегда гордился, но по специальности смог проработать только три года, да и то не вполне: два из них цензором, в тогдашнем управлении по охране государственных тайн в печати (так называемый «Главлит»), и год в типографии Политехнического института. Остальная его трудовая жизнь, больше четверти века, прошла на учительском и преподавательском поприще. Сразу после университета вместе с женой и четырехлетним сыном он оказался в Лубнах Полтавской области. Там дед директорствовал сначала в одной, а затем в другой школе. Спустя несколько лет он еще раз попробовал попытать счастья вне Харькова  в Енакиево, где тогда жили его мама и младшие сестры. Наконец, осев окончательно в Харькове, работал учителем, завучем по производственному обучению (была такая должность в эпоху «политехнической реформы» средней школы), а затем  преподавателем политэкономии в техникуме общественного питания. Вот эту свою последнюю работу он по-настоящему любил и задержался на ней дольше других  12 лет. Здесь его ценили, и он, в конце концов, нашел свое призвание. Правда, это случилось, когда ему было уже 46 лет, в 1968 г., а в 1980-м пришлось выйти на пенсию по инвалидности. Но техникум он не забыл и продолжал ходить туда на праздники, партийные собрания и заменял заболевших коллег.

Дедушка не раз говорил мне, что жалеет о своих метаниях, хотел бы прожить жизнь иначе и наказывал придерживаться одного выбранного пути. Не могу сказать, что последовал его совету: я сменил не только несколько мест работы, но и специальность, и даже страну. Недаром говорится: «Дела отцов  знак для детей». Но встреча с моей настоящей работой у меня все-таки была

Что же до деда, оказавшись на пенсии, он вел образ жизни деятельного человека, вынужденно оказавшегося не у дел. Ни дня он не проводил дома или сидя на скамейке с пенсионерами. Его маршрут был предопределен активной целью  посещение книжных магазинов, прогулка по парку, покупка газет и лекарств в аптеке. В нем легко уживались внутренняя дисциплина, привычка к самоанализу и мощная витальность, проявлявшаяся, например, в некотором щегольстве, с которым он выбирал и носил одежду, особенно галстуки. Его невозможно было застать неаккуратно или неряшливо одетым. Почти весь год, за исключением зимних холодов, он носил элегантные кепки или шляпы. Как всякий человек, встретившийся с серьезной опасностью, дедушка был подвержен соблазну поддаться болезни, но несколько вещей, вызывавших у него живой интерес, помогали держаться на плаву. Сначала это был перестроечный информационный и публикаторский бум, наводнивший их маленькую квартирку подборками толстых журналов и сборниками публицистики; потом коллекционирование анекдотов (в подлинном, исконном понимании жанра)  их он знал множество и умел со вкусом рассказывать; наконец, моя учеба в университете. «Над чем ты сейчас работаешь?»  таков был его дежурный вопрос ко мне. И он требовал ответа по существу, тогда как на большинство других вопросов дед, в общем-то, ответа не ждал.

И еще одна тема была постоянным предметом наших разговоров. Мне было, пожалуй, лет восемь-девять, когда дед начал говорить со мной о смерти. Впрочем, узнал я о ней не от деда: моя бабушка, еженедельно навещавшая могилу мужа, другого моего деда, примерно лет с пяти брала с собой на кладбище и меня. Постепенно эти походы стали привычным делом, и я их полюбил, не вполне отдавая себе отчет в характере самого места. Мне нравилось приносить в ведерке воду из бассейна и поливать розы, пионы и саженец ели, что росли на могиле деда; протирать влажной тряпочкой его памятник и посыпать ярко-оранжевым песком участок внутри ограды. На кладбище были похоронены и другие наши родные и знакомые, и, закончив необходимые работы, мы с бабушкой затем навещали их могилы, неспешно обходя кладбищенские кварталы. Деревья там постепенно разрастались, тень падала на дорожки, в ветвях шумели птицы В особенно старых уголках, где, должно быть, уже некому было приходить к могилам, царила звенящая тишина. Здесь-то и нравилось мне больше всего. После прогулок по кладбищу смерть не казалась ни страшной, ни удручающей. Эстетика этого места примиряла с перспективой небытия, тем более что здесь не приходилось испытывать ни обид, ни разочарований. Тем не менее, рядом с собой, среди родных и близких, я не встречал смерть еще очень долго. А дед заговаривал, например, о том, что у Юлия Цезаря однажды спросили, какой вид смерти он предпочитает. На это полководец ответил: «Внезапный». И дед комментировал: хорошо умереть внезапно, на ходу, не думая о смерти и к ней не готовясь. Лучше всего  в бою. Еще бывало, беседовали мы о том, сколько прожил кто-нибудь из великих людей. В детстве меня почему-то очень занимали длинные жизни  люди, достигшие глубокой старости, как, например, Микеланджело или Гëте. И дед разъяснял, что не так важно прожить долго, важно прожить достойно. Мог ли я тогда оценить эти слова как следует? Много лет подряд вспоминал он вычитанную как-то у Сарояна фразу: «а потом мой отец поменял ботинки на похоронные тапочки». И до того полюбился нам этот образ, что о всяком умершем говорилось что-то вроде: «ну вот и такой-то поменял». Уточнения в этом контексте не требовалось. В качестве образца поведения перед лицом смерти рекомендовалась поговорка запорожских казаков: «Поки я є  її нема. Вона прийде  мене чортма», и таким образом оказывалось, что бояться, в общем-то, нечего. А после семидесяти излюбленным анекдотом стал услышанный где-то на улице диалог, который мы разыгрывали в лицах:

 А сколько было тому деду?

 Не знаю, лет семьдесят

 А, семьдесят?! Так что ж ты хотел?!

И заканчивалась сценка неизменным добродушным смехом Дед привык говорить о неизбежном с юмором и не усложнять чрезмерно предмет. Его жизненный опыт, как и у всех его ровесников, вмещал такие свидетельства, что недооценивать их не приходилось. Тем не менее, ответ на вызов судьбы всегда был ободряющим.

Михаил Бондарь прожил намного дольше, чем пророчили доктора и чем сам он предполагал. Наверное, его дни продлились для того, чтобы он мог быть рядом с любимыми и любящими. На чувства он был щедр, и люди отвечали ему тем же  близкие, друзья, студенты, даже соседи. Надо сказать, что среди его коллег и знакомых, среди своих университетских преподавателей, друзей нашей семьи я встречал нескольких человек, похожих на моего деда. Это были люди, которые могли ценой постоянной работы над собой стать как будто больше самих себя. Но с дедом я жил рядом, и для меня его пример неповторим. Дедушка не был ученым, хотя по складу ума и широте кругозора вполне мог им быть. Он не был писателем или философом, хотя вся его жизнь прошла в размышлениях. Себя он называл «старым учителем», и в этом была своя правда. Он был хорошим учителем и умел «нести что-то людям», как он любил говорить. Я бы добавил, что он был книжником в старом, почти забытом значении этого слова  он знал и любил книгу, разбирался в книгах и с любовью их собирал. Он был хорошим читателем и собеседником, но главное  он умел слушать. Но что же, в конце концов, остается людям? Думаю, вот что. Хотя его девизом можно считать слова: смысл жизни  в ней самой, он парадоксальным образом всегда брал на полтона выше житейского разговора. Обремененный, как всякий взрослый человек, заботами, горестями, хворями, дед не позволял им взять верх над собой. Об этом говорил перед смертью Пушкин (а нам передал Жуковский: «смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил»), и именно это свойство делало присутствие деда источником утешения.

Назад Дальше