«Как Джойс, что на рассвете века»
Как Джойс, что на рассвете века
придумал Дублин крыш, дворов,
так я, дитя и неумеха,
придумала свой Кишинев.
И виноград пополз по стенам,
как сумасшедший альпинист,
и грянул горбачевский Пленум,
и перемены начались.
Мир хижинам и низким хатам
после годов холодной тьмы,
и в мае, в восемьдесят пятом,
отец выходит из тюрьмы.
На нем костюм того фасона,
в котором был он до всего:
до криков вохровцев, до зоны.
Я не придумала его.
«Пили кока-колу, лимонад»
Пили кока-колу, лимонад,
на пустой катались карусели.
Я уже не помню и сама,
что там было впрямь на самом деле.
Было лето иль стоял октябрь,
а зимой там наряжали елку,
покупали новый календарь
или собирались только?
Если б я по-новому жила,
я бы лучше все запоминала,
я бы закусила удила,
я поверила бы, атеист усталый,
в то, что есть какой-то приговор,
пусть холодный, страшненький, но правый,
а не просто неба разговор
с черною канавой.
«Я ехала в печальный дом»
Я ехала в печальный дом,
чтоб друга навестить,
я думала о том, о сем,
тянулась мыслей нить.
Как просто взял он на себя
и тихо нес в миру
простое звание шута,
подобно королю.
Когда прямой надменный друг
выходит в коридор,
он посылает меня вслух,
и так нормален взор.
С такою каплей доброты
глядите в нашу явь,
вы, века взрослые шуты
на детский мир забав.
«В пустом кирпично-каменном мешке»
В пустом кирпично-каменном мешке
с утра болтают галки дворовые,
в моем окне, в моем пустом окне
надтреснутые звуки духовые.
Под тёмным, проржавевшим козырьком
торжественно по всей глухой округе
о чём, о чём, о чём
заводят речь медлительные звуки?
Над сонною невнятицей утра,
над ясной равнодушною природой
зачитывают перечень утрат,
под это всё заносят гроб в ворота.
Тут утренний спокойный тихий снег
записан в Менделееву таблицу,
под ним проходят десять человек
плюс тот, кому так сладко утром спится.
Надтреснуты, темны какие есть,
тут звуки надрывают перепонку,
бессмертный, истрепавшийся оркестр
разлуку репетирует неловко.
Тут неизменна женщина в платке,
и небо цвета серой мешковины,
и хмурые, с ремнями на плече,
не очень современные мужчины.
«Посыльный, посыльный, посыльный»
Посыльный, посыльный, посыльный,
чего в своей сумке несешь
по синей дороге, по синей
сквозь ветер и солнечный дождь?
Посыльный, неси нам скорее
от Плиния добрую весть
про синие горы Помпеи,
про римскую доблесть честь.
Читайте, читайте, читайте,
какая в Помпее беда.
Ни сестры, ни старшие братья
никто не вернется сюда.
Погиб от Везувия Плиний,
любимец толпы, сибарит.
На синей дороге, на синей
теперь небеса сторожит.
«Безропотно переживай»
Безропотно переживай
свою беду, свои победы,
как воду их переливай,
и сердце сердцу исповедуй.
В него вошло так много игл,
как стрел в святого Себастьяна,
как бранных слов в живой язык,
и грешный наш, и окаянный.
Но хоть сто лет вперед-назад,
на том и строится свобода
на перебранке двух солдат
у переправы возле брода.
«Слышишь, ветра свист надо всей вселенной»
Слышишь, ветра свист надо всей вселенной,
пение в гребенку тростника,
будто спичкой бьют в коробок фанерный,
разбивают речь будто на слога.
Лыжник бы натер в эту пору лыжи,
потому что он дельный человек,
конькобежец-друг с ржавчиною рыжей
справился в момент. И из этих всех
радостей земных только слух крылатый
и родной словарь дали нам на жизнь,
иней прохрустел, вышел зверь сохатый
и увидел снег и услышал свист.
Слепой
Всё зря и ничего не видя,
идёт слепой на поводке,
выстукивая тростью плиты,
несёт продукты в рюкзаке.
Лежит кирпич на тротуаре,
стоит с сырым песком ведро,
гнусавит нищий, «р» картавя,
и грязью брызжет колесо
Слепой, слепой, смеются дети.
Ах, что сказать? Ведь, вправду, злит
вид тихой тросточки на свете,
звук вечной музыки из плит.
За синий платочек
За синий платочек
1Мы более с тобой не нытики,
глядим на мир мы однозначнее,
случайные картинки с выставки,
другие девочки и мальчики.
Уходят литерные длинные
в пункт основного назначения,
мы высморкались, слезы вытерли,
жизнь прожили, прощу прощения.
Когда мне про любовь к отечеству
вошь заливает узколобая,
я ненавижу человечество
со всей отчаянною злобою.
Я ненавижу его истины,
его предательскую музыку,
за существительные с «измами»,
всю эту ряженую публику.
Чекистские гуляют соколы,
неонацисты с заморочками,
куда жиды Россию продали,
грузите арестантов бочками.
Грузите память стеклотарою,
пускай горит она сиренево
за нашу юность окаянную,
за Венедикта Ерофеева.
За Гумилева и Поплавского,
за розы, что не будут брошены,
давай, губерния, рассказывай
с просодией во рту некошеном.
За то, что жить мы будем сызнова
и языком чесать по-чёрному.
А ты фильтруй базар бессмысленный,
сказал в ответ поэт издёрганный.
Твой синенький платочек вылинял
за листопадо-снегопадами,
но ты всё та же, взор и выговор,
красива правдами-неправдами.
Куда идешь ты, непутёвая,
чуть выпившая и без пропуска,
склоняясь вправо под обновою,
как будто писанная прописью.
Налево дачный лес строительный,
направо лес почти что девственный,
шмелей полет центростремительный,
там городок, рекой отрезанный.
Туда душа моя стремится
за мыс печальный Меганом,
дочь эмиграции колбасной,
туда приду я с похорон.
И видит бог, всё будет в точности
исполненным такой же вечности,
все подростковые неловкости,
обледенелые конечности.
Поле огромное, туманное,
базар закрыт, есть бутербродная,
под солнцем пруд, как каша манная,
поговорим же, мама рОдная.
Про Сахарова в Нижнем Новгороде,
про руки, согнутые в локте,
в Кремлёвском-жлобском после праздника,
век воли не видать и равенства.
Поговорим с тобой до полночи
про всё ужасное, прекрасное,
по-бабьи перемоем косточки,
а было много, было разное.
Вот так, доживши до полтинника,
очнулась, где ни свет, ни тень,
и встала, труп живой, в могильнике
вслух обратилась, грозный оборотень.
Обратно обратилась в слух,
звала, и, пропади я пропадом,
я слышала ответный звук,
он сердцу говорил чего-то там.
«Черный глоток никотина»
Черный глоток никотина,
нужен тебе, скотина?
Ела бы мандарины,
чистые витамины.
Здравствуй навеки, воля,
разума хладный Цельсий,
облачком алкоголя,
струйкою дыма взвейся.
Тянет мольбу о хлебе
в храме священник лысый,
ласточка вьется в небе
над неживой столицей.
В скорых везут каретах
тех, кто виной отравлен,
тянет романс отпетых
медленный хор с окраин.
Всё пропоёт под курткой
сердце в момент распада,
белые самокрутки
и мандаринов не надо.
«Километры проволоки колючей»
Километры проволоки колючей,
той дремучей местности лед во рту,
где в аду твой пашет разнорабочий,
твой проситель четко горит в аду.
Смотрит нечеловеческая природа
сверху вниз на адские города,
где с утра ведут убивать кого-то
без вины, без следствия и суда.
До седьмого, Господи, там колена
в царстве вечных истин родной страны,
что бушлата с номером не надену,
извини мя, Господи, извини.
«Наконец-то, избрав президента»
Наконец-то, избрав президента,
мы живем в идеальной стране,
иностранные полуагенты
повсеместно от дел в стороне.
Не в кармане законную ксиву,
а красивую фигу несем
за простое родное спасибо,
удобрение и чернозем.
«Ты не ложился в пыль в Афганистане»
Ты не ложился в пыль в Афганистане
с разорванной на синий звон башкой,
налево нефть не гнал в Азербайджане,
обкуренный иранской анашой.
Ты на родной пылающей границе
с тяжелым автоматом не стоял,
успел родиться, вправо уклониться,
сойти с подножки на пустой вокзал.
Но в месте, где перебегал ты шпалы,
вытягивая кирзовый носок,
над грязным снегом радуга дрожала
то голубым, то красным поперек.