Пойдем-ка мы в машину, сказал я.
Да, только переодену его. Я видела переодевалку внизу.
Я кивнул, и мы пошли вниз. Мы пробыли здесь несколько часов, солнце спустилось ниже, и что-то в свете, которым оно наполняло лес, напомнило мне о летних днях дома, когда мы в детстве под вечер ехали с мамой и папой купаться на океанскую сторону острова или сами, одни, спускались на мыс за домами. На секунду меня захлестнули воспоминания, не конкретные истории, а запахи, настроение, ощущения. Как солнце, днем белое, нейтральное, к вечеру набухало соком, отчего все краски отливали в черноту. Как же бежалось тогда в семидесятые по лесной тропинке среди тенистых деревьев! А потом нырнуть в пересоленую воду и доплыть до Йерстадхолмена. Солнце подсвечивает камни, и они золотятся. Между ними торчит сухая, жесткая трава. И ощущение бездонности моря под гладкой коркой воды, темной от тени утеса. И скользящие в воде рыбы. И деревья над нами. Тощие ветки трепещут на легком закатном ветру. Тонкая кора, гладкое, похожее на ногу, дерево внизу. Зелень листвы
Вот она, сказала Линда, кивнув на маленькое восьмиугольное деревянное строение. Ты здесь подождешь?
Мы потихоньку пойдем к машине.
В лесу, но с нашей стороны ограды, стояли два вытесанных из дерева тролля. Они призваны были оправдать название «Сказочная страна».
Смотри, топтен! закричала Хейди. «Топтен» это томтен, шведский Дед Мороз, он же норвежский ниссе.
Хейди давно им заинтригована. В разгар весны она все еще говорила, показывая пальцем на веранду, откуда он появился на Рождество, что «топтен ходил», а беря в руки подаренную им игрушку, всегда сначала сообщала, что «топтен дал». Кем она его считала, было не очень понятно; например, когда она по нашему недогляду увидела на Святках у меня в шкафу костюм, в котором ниссе приходил к нам на Рождество, то не удивилась, не рассердилась, все обошлось без разоблачений она просто показала пальцем и закричала «Топтен!», мол, вот он где переодевался; когда на рыночной площади у дома нам встречался старик-бездомный с седой бородой, она привставала в коляске и вопила во все горло «Топтен!».
Я наклонился и поцеловал ее в пухлую щечку.
Без целуев! сказала она.
Я засмеялся.
Можно я тогда тебя поцелую, Ванья?
Нет! сказала Ванья.
Мимо нас немногочисленным, но непрерывным потоком двигались люди, в основном во всем светлом: в шортах, футболках, сандалиях; на удивление много полных, и почти ни одного прилично одетого.
А мой папа в тюрьме! с удовольствием завопила вдруг Хейди.
Ванья повернулась в коляске.
Нет, не в тюрьме! сказала она.
Я снова рассмеялся и остановился.
Надо маму подождать, объяснил я.
«У тебя папа в тюрьме», так говорят дети у Хейди в саду. Ей кажется, что это похвальба выше не придумаешь, и она говорит так, когда хочет похвалиться мной. Когда мы последний раз уезжали с нашей дачи, Хейди, как рассказала Линда, похвасталась так даме, сидевшей за ними в автобусе. «А мой папа в тюрьме!» Поскольку меня там не было мы с Юнном остались стоять на автобусной остановке, то неопровергнутое утверждение так и повисло в воздухе.
Я наклонил голову и рукавом футболки стер пот со лба.
Папа, еще билет дашь? Еще игрушка? спросила Хейди.
Нет, конечно, ты уже выиграла мышку.
Ну еще!
Я отвернулся и увидел, что к нам идет Линда. Всем довольный Юнн спокойно сидел в коляске в своей панамке.
Все в порядке? спросил я.
Вроде бы. Я промыла укус холодной водой. Но Юнн устал.
Поспит в машине.
А сколько сейчас времени, не знаешь?
Примерно полчетвертого, наверно.
Дома будем в восемь?
Где-то так.
Мы еще раз пересекли насквозь всю небольшую «Сказочную страну», снова миновали пиратский корабль спереди помпезный деревянный фасад, сзади лазилка с подвесными лесенками и переходами, на площадках стояли где-то однорукие, а где-то одноногие воины с мечом и в чалме, затем мы прошли вольер с ламами и другой, со страусами, заасфальтированный пятачок для катания на детских машинках и наконец спустились ко входу, где обнаружилась полоса препятствий, то есть конструкция из бревен, заборчиков и сеток, плюс тарзанка, плюс катание на ослике, где мы залипли. Линда подхватила Хейди, отнесла ее в конец очереди и натянула ей на голову шлем, а мы с Ваньей и Юнном издали наблюдали за ними.
Осликов всего имелось четыре, вели их родители сами, и, хотя дорожка была каких-нибудь тридцать метров, все проходили ее подолгу, потому что ослы не пони, они вдруг встают и стоят. Обескураженный родитель изо всех сил тянет уздечку, но осел и ухом не ведет. Родитель пихает осла в бок, тот ноль внимания. Какой-то малыш уже плакал. Все время громко кричала билетерша, давая советы родителям. «Сильнее тяните! Сильнее! Ну! Не так, а сильно! Во-от!»
Осликов всего имелось четыре, вели их родители сами, и, хотя дорожка была каких-нибудь тридцать метров, все проходили ее подолгу, потому что ослы не пони, они вдруг встают и стоят. Обескураженный родитель изо всех сил тянет уздечку, но осел и ухом не ведет. Родитель пихает осла в бок, тот ноль внимания. Какой-то малыш уже плакал. Все время громко кричала билетерша, давая советы родителям. «Сильнее тяните! Сильнее! Ну! Не так, а сильно! Во-от!»
Ванья, видишь? Ослики тоже упрямятся, не хотят идти.
Ванья засмеялась. Я был рад, что она рада. Но чуть тревожился, не психанет ли Линда, терпения у нее не сильно больше, чем у Ваньи. Но когда подошла их очередь, Линда справилась великолепно. Стоило ослу остановиться, она вставала сбоку от него, поворачивалась спиной и чмокала, выпятив губы. Она выросла с лошадьми, с детства ездит верхом и умеет с ними обращаться, этого у нее не отнять.
Хейди сияла от счастья, сидя в седле. Но осел раскусил Линдины фокусы и встал, тогда она так властно и сильно потянула за повод, что он понял: артачиться смысла нет.
Отлично ездишь! крикнул я Хейди и опустил глаза на Ванью: «А ты хочешь?»
Ванья мрачно, но непреклонно помотала головой. Поправила очки. Она села на пони в полтора года, а в два с половиной, когда мы переехали в Мальмё, пошла в школу верховой езды. Каталась в глубине Фолькетс-парка, в унылом, грязном манеже с плиткой на полу, но ей он казался сказочной страной, она впитывала как губка все, происходившее на занятиях, а потом с энтузиазмом вываливала нам. Она восседала с прямой спиной на нечесаном пони, которого водила по кругу Линда или, если мы с Ваньей приезжали вдвоем, одна из девиц лет одиннадцати-двенадцати, которые паслись на конюшне с утра до вечера, а тренер ходил в центре и говорил, что делать. И пусть Ванья не всегда понимала его требования, для нее куда важнее были сами лошади и весь этот мир вокруг них. Конюшня, кошка с котенком, которого она прикапывает в сене, выбор шлема, списки, кто на какой лошади сегодня занимается, и миг, когда ее выводят на манеж, собственно выездка и яблочный сок с коричной булочкой в буфете по окончании занятия. Это становилось главным событием недели. Но следующей осенью все изменилось. Пришел новый тренер и стал предъявлять к Ванье а на вид она была старше своих скромных неполных четырех лет требования не по ее силам. Линда попробовала поговорить с ним, но без толку, и Ванья стала упрямиться, отказывалась ездить на тренировки, нет и все, и в конце концов мы бросили школу. И Ванья теперь и здесь не хочет прокатиться верхом, в парке, где ничего не требуют и даже Хейди проехала свой кружок.
Мы пробовали еще одни занятия музыкальную студию, где дети часть времени поют вместе, а часть времени рисуют и мастерят поделки. На втором занятии им надо было нарисовать дом, и Ванья сделала траву перед ним голубой. Руководительница подошла к Ванье и сказала, что трава не голубого цвета, а зеленого, и не могла бы Ванья нарисовать другую картинку? Ванья в ответ порвала рисунок и устроила такую сцену, что остальные родители выразительно подняли брови, мол, какая радость, что наши дети воспитаны гораздо лучше. В Ванье есть много разного, но прежде всего она очень чувствительная, и то, что уже сейчас ситуация усугубляется, а она усугубляется, меня беспокоит. Ванья растет у меня на глазах, и этот процесс меняет мои представления о собственном детстве, не в смысле качества, но количества: сколько же времени человек проводит с детьми! Не измерить. Много-много часов, дней, бесконечное множество ситуаций, которые складываются и проживаются. Из собственного детства я помню лишь несколько эпизодов, которые я всегда считал значимыми, сформировавшими мою личность, но теперь я понимаю, что они были каплями в море других событий, и это меняет дело: откуда мне знать, что именно эти эпизоды оказали на меня влияние, а не те другие, которые выветрились из памяти?
Гейр, когда я завожу об этом речь, а мы ежедневно беседуем час по телефону, всегда цитирует Свена Столпе: он где-то написал, что Бергман стал бы Бергманом, где бы он ни рос, имея в виду, что человек равен себе независимо от условий. Первична манера, в которой человек общается с семьей, а не семья. Меня с детства учили, что черты характера, особенности поведения, поступки и явления объясняются социумом, в котором они проявились. Биология и генетика, то есть врожденные факторы, в расчет не брались, и если вдруг всплывали, то шли по разряду подозрительных фактов. На первый взгляд такой подход кажется гуманистическим, благо он тесно связан с представлением о полном равенстве людей; но если вдуматься, то никак не меньше оснований расценивать его как механистический: люди рождаются пустыми и отдают право формировать себя окружению и среде. Я долгое время видел здесь чисто теоретическую проблему, настолько фундаментальную, что от нее, как от бруска в прыжках в длину, можно оттолкнуться почти в любой дискуссии: насколько нас формирует среда; неужели люди изначально все одинаковые и лепи из них что хочешь; а можно ли растить хороших людей, воздействуя на условия их жизни, вспомним, как поколение наших родителей верило в государство, в образовательную систему и в политику, а также с каким сладострастием они отвергали все старое и утверждали свою новую правду, завязанную не на то уникальное и неповторимое, что происходит в душе одного конкретного человека, но на его внешние связи, на коллективное и всеобщее; лучше всех, пожалуй, это сформулировал в 1967 году всегдашний летописец своего времени Даг Сульстад в тексте, включающем хрестоматийную фразу «мы не хотим приделывать чайнику крылья»: долой духовность, долой душевный трепет, даешь новый материализм, а что эти лозунги и снос старых районов города ради строительства шоссе и парков связаны между собой, вот это левым радикалам в голову не приходило, сами они, конечно, были против сноса исторической застройки; наверно, оно и не могло прийти им в голову тогда, связь капитализма и уравниловки, государства всеобщего благоденствия и либерализма, марксистского материализма и общества потребления стала очевидной к нашему времени, потому что никто не насаждает равенство так успешно, как деньги, они стесывают все различия, и если твой характер и твою судьбу кто-то может сформировать, то идеальным формовщиком окажутся деньги, что и видно на примере очаровательного феномена толпы людей, зацикленных на своей индивидуальности и неповторимости, демонстрируют ее, совершая идентичные покупки, а те, кто наставил их на этот путь, нахваливая равенство, подчеркивая значимость материальной стороны дела и требуя перемен, теперь клянут эти плоды своих усилий и считают их происками врагов, впрочем, мои умозаключения, как всякое упрощение, не совсем справедливы; жизнь не уравнение, у нее нет теоретической части, одна практика, и, как ни велико искушение сформулировать взгляд целого поколения на общественное устройство исходя из его представлений о роли наследственности и среды, это лишь литературный искус, то есть радости от самого процесса размышления, коротко говоря, от умения притянуть мысль к максимально разномастным сферам человеческой деятельности, здесь больше, чем радости изречь истину. В книгах Сульстада небо низко, земля близко, он необычайно тонко улавливает колебания в общественных настроениях, от ощущения отчужденности в шестидесятые годы к восторженному увлечению политикой в начале семидесятых и, как раз когда задули эти новые ветры, к отстраненности от нее в конце того же десятилетия. Иметь такой встроенный флюгер для писателя не плюс и не минус, а материал, вектор, тем более что в случае Сульстада все важное сконцентрировано в другом, а именно в языке, сверкающем неостаромодной элегантностью, излучающем особое свечение, неподражаемом и исполненном духа. Такому языку нельзя научиться, нельзя купить за деньги, и в этом его ценность. Нет, мы не рождаемся одинаковыми, а потом житейские обстоятельства складывают наши жизни по-разному, наоборот рождаемся мы разными, но житейские обстоятельства делают наши жизни более похожими.