А Шурка только махнул рукой: «вот видишь, а сколько визгу было? И не такая, и жду трамвая» К измене своего дружка (да и к моему нестойкому и недружескому поведению) отнесся философски: «одним засранцем меньше станет одной подругой больше будет». Больше ни он, ни я эту прошмандень и не видали.
Какими трогательно-безоблачными показались вдруг далекие дни, когда-то бывшие совсем неустроенными, пасмурными. А что? Мы не были москвичами, и нас ожидало распределение, подчас в весьма глухие уголки страны. Неизвестность пугала, но еще больше, как ни странно, страшило покинуть холодную, неприязненную к иногородним, и все же такую огромную притягательную столицу, где только и могли осуществиться наши надежды, расцветавшие тогда пышным цветом. Увы, чаще всего пустоцветом опадавшие. И мы с трепетом ждали, куда выведет кривая, надеясь, что она все-таки окажется не настолько «кривой».
К Шурке многие забегали погреться у камелька радушной улыбки, которую он прятал в пшеничных усишках, будучи едва ли не единственным из моих сверстников, отпустившим этот прибамбас, на ту пору совершенно не модный. Уже одна его улыбка никого не оставляла равнодушным!
Имена и лица медленно пробивались сквозь толщу лет, путались и сплетались в причудливые картинки, свойственные одной только памяти, яркие, как опадающие с деревьев листья Вспомнились любимые Шуркины строчки, из Ростана:
Последней красотой увядший лист блеснет
Его падение похоже на полет
Технарь-технарем, а Ростана знал! Это притягивало еще больше.
Минувшие дни кружились перед глазами, и не понимали, что они беспомощное прошлое, что их уже больше нет, совсем Может быть, и человек вот так же уходит, не поняв, что уходит? Просто идет себе дальше в неведомые дали. И Везунчик тоже так? И время, и даже смерть не властны над нами?
Почему-то первой из этого вороха опавших дней возникла Алена натужно молчаливая, тощая, смуглая, повредившаяся на еврейской теме. Она была хохлушкой, но страстно мечтала втереться в иудаизм и соответственно выйти замуж. «Птичка, которая хотела стать рыбкой».
Тогда тема выезда из страны была тесно связана с этническими нюансами. Но, к слову, общежитская юдофилка вовсе не собиралась никуда ехать. Просто она странным образом влюбилась в нацию, во всех евреев скопом. Ей хотелось быть «избранной» не в студсовет, а по жизни. Видели бы вы трагические глаза Алены, когда мы ели сало! Зов крови и благоприобретенные религиозные табу вступали в бой на разрыв аорты.
Иудаизм брезгливо отпихивал ее: следовало иметь в предках полноценных питательных евреев, а не четвертого мужа мессалины-бабушки. И то сказать: проще было выучить сопромат, чем запутанные правила кашрута, простиравшиеся даже на такой далекий от диетических казусов предмет, как супружеская простыня с целомудренной дыркой. Впрочем, щедрая на плоть Украина тоже не тряслась в восторге от нашей подруги: худа, молчалива, «ни кожи, понимаешь, ни рожи».
А мне она казалась утонченной красавицей, разве что с прибабахом. Я даже удивленных родителей бесплодно тряс на предмет евреев в роду, но ни одного соломонова яблочка с нашего «древа» так и не упало
Меня Алена замечала на уровне «привет-пока» неликвидный славянский шкаф. Зато Шурка, тоже вполне беспросветный русак, был великим и, пожалуй, единственным исключением из ее юдофильских пристрастий «с ним одним она была добродушна, весела».
А местный шармёр Анатолий, любивший выиграть в преферанс? Не поиграть, а именно выиграть. Он нуждался в постоянном самоутверждении, поскольку внешность была из разряда «довольно красивый».
Впрочем, Толя самоутверждался и сидя в сортире в полном одиночестве.
По причине сосредоточенности на сравнительных достоинствах своей персоны или по обостренному самолюбию, но, как я теперь понимаю, он был неинтересным игроком: тугодумно делающим неверный ход и потом истерящим с пол-оборота.
Даже Шурка ему как-то заметил: «Знаешь, ты что-то очень меняешься в игре, даже не узнать Перестаешь быть симпатичным. Тебе денег жалко? Ну так не ходи с семерки под вистующего!»
У воспоминаний об Анатолии был фрагментарный характер разбитого зеркала: отдельно античный нос, отдельно взор с поволокой, отдельно нервная рука с веером карт таких замусоленных и ветхих, что мы вечно путали королей с дамами. По жизни, впрочем, такое тоже время от времени происходило А играли мы в ту пору азартно: до рассвета, до рези в глазах, когда у всех уже заканчивались сигареты и раскрошенные бычки шли на самокрутки из газеты. Теперь в это даже поверить трудно!
У воспоминаний об Анатолии был фрагментарный характер разбитого зеркала: отдельно античный нос, отдельно взор с поволокой, отдельно нервная рука с веером карт таких замусоленных и ветхих, что мы вечно путали королей с дамами. По жизни, впрочем, такое тоже время от времени происходило А играли мы в ту пору азартно: до рассвета, до рези в глазах, когда у всех уже заканчивались сигареты и раскрошенные бычки шли на самокрутки из газеты. Теперь в это даже поверить трудно!
И ничего поутру подхватывались и бежали в институт, и хрен нам был по деревне!
Как-то Везунчик застукал шармёра за странным занятием. Тот сидел голый на кровати, во рту держал гвоздь, а другим гвоздем водил по телу. Гвозди подсоединялись проводками к плоской батарейке с лампочкой, которая периодически вспыхивала. Оказалось, Толя ищет у себя эрогенные зоны Ну интересно же!
Когда Шурке удалось унять смех, возник бурный спор о природе мужской сексуальности.
«Эрогенный следопыт» утверждал, что мужчины и в этом вопросе, и во всех прочих, радикально отличаются от женщин. Везунчик как раз был противоположного мнения и особых различий не видел, за исключением некоторых подробностей физиологии.
Но ведь женщины совсем по-другому испытывают оргазм! кипятился Толя.
Слушай, а сколько женских оргазмов ты испытал, что судишь так уверенно? недоумевал оппонент.
Да об этом же написано!! Вот, у Кинзи, например тогда подобные аргументы были внове, тонкими струйками просачиваясь сквозь ржавый «железный занавес».
После начерченных на газетке диаграмм и бородатых сентенции типа: «на сарае тоже всякое пишут, а в нем, окромя дров, никогда ничего и не было», Шурка, со своей неизменной улыбкой, обронил: «Не знаю, кто как, но ты, Толька, точно русский: от мысли до мысли тысяча верст!» Обид было
Эти горькие слова годы спустя обнаружились у Петра Вяземского того самого, друга Пушкина и бла-бла-бла. Мягкосердечный Везунчик даже в раздражении сильно польстил Анатолию: друг Пушкина говорил о «пяти тысячах».
Чаще других бывала яркая девушка, чье имя теперь выпало напрочь, осталась только кличка: Матёра. Она была румяной, шумной и крупной той комплекции, когда речь идет уже не о весе, а о водоизмещении. И безо всяких табу жизнерадостная противоположность анемичной Алене с ее ползучим безгрешным иудаизмом и некондиционным постельным бельем.
К неоспоримым недостаткам Матёры относилось неумолимое пение под гитару. Вооруженная, как муза, этим постоянным атрибутом, певица наваливалась всем центнером своего вдохновения на не успевших улизнуть преданных поклонников таланта, и начинала терзать вокалом и аккордом. Это был ее конек. И крест.
Этим же центнером, кстати, размазывала по стене тех, кто мелочно пытался намекнуть на «нетрадиционность» Везунчика. Тогда, правда, «гомосеки» были чем-то вроде инопланетян: таинственные и не очень реальные. Даже самые рослые и мускулистые парни их почему-то боялись.
Вот его, любящего Галича и Цветаеву, она обожала, и мне, как другу, тоже бы нежиться в лучах ее симпатии (если не в жарких объятиях).
Помнится, Шурка с Матёрой бодро, в маршевом ритме, пели: «А бойтесь единственно только того, кто скажет: я знаю как надо!»
Но я о ту пору предпочитал Ахматову и Мандельштама, а бардовские переборы и «маршевые ритмы» приветствовал не особо, что скрыть, увы, не удалось. Так что и там пролетел Может, тогда же и Ахматова разонравилась?
Потом, во взрослой жизни, Матёра даже где-то записывала свое творчество, и вот-вот должен был выйти диск, да чего-то не срослось. Ее, говорят, до сих пор можно видеть на всех фестивалях «самонадеятельной» песни, уже крепко выпившую и поющую, поющую, поющую У догорающего, как наша жизнь, костра.
А Маркс? Такую почетную, по меркам советской идеологии, кличку он получил за необыкновенно светлый аналитический ум. А так же и за болезненную застенчивость. В те годы принято было считать вождей мирового пролетариата редкостно целомудренными: они, как и учителя начальных классов, не какали, не писали и уж точно не трахались. Это потом общественности стало доподлинно известно, что «творец коммунизма» обезобразил не одну горничную своей кроткой благородной супруги. Видимо, страдавшей, как и наша Алена, слабостью по части симпатии к евреям. Ну и педагоги, как впоследствии установила практика, тоже на многое оказались горазды.