В конце концов, они коммунизм придумали и нам в пролетарской обёртке подсунули, а мы сгоряча тут же, не распробовав, проглотили. Теперь кашляем. Например, у меня в квартире на всех стульях учётные бирки гвоздями приколочены. И что это значит? Ровно то, что пока должность есть всё есть, а нет её, то и ничего нет. Вот и ломай себе голову, что делать? Хорошо хоть, наверху задумались, как разгадать сей фокус.
Вот если бы свой заводик сталелитейный заиметь и земельку с леском и полями гектар этак на тысячу прихватить, то не пришлось бы зыркать по сторонам и сердце своё вопросом надрывать: снимут на очередном пленуме с должности обкомовского главы или ещё дадут годик-другой полной грудью подышать? А если бы переиначить всё, как у итальянцев, глядишь, стала бы тогда сверкать фамилия стальных магнатов Фуражкиных из века в век, радуя внуков и правнуков. Как звонко защебетали бы их весёлые голоса в стенах белоснежного родового дворца! Чем я хуже купцов Рябушинских и Мамонтовых?
Династия, завистливо скажут люди, а не как сейчас выскочка из крестьянского понизовья, которого партия вылечила, выучила и за ручку на большой верх провела. Мол, работай, не оглядывайся, народу служи. А придёт срок уйдёшь в этот самый народ, растворишься в его беспроглядной гуще. Сравняешься. Будешь, как все, лямку тянуть. И не увижу я ничего, кроме отвернувшихся от меня равнодушных спин.
Большая, горючая слеза выкатилась из глаза Гавриила Федуловича и медленно поползла по округлой щеке вниз, пока не умудрилась зацепиться за тяжёлый мужской подбородок, чтобы надолго повиснуть на нём, отразив в своей первозданной чистоте все горестные мысли и душевные метания колупаевского секретаря.
С годами, проведёнными в борении с лозунгами и цитатами, как-то само собой позабылось, что убеждённому партийцу довелось родиться не в дворцовых покоях и не в графской опочивальне. Что происходит он не из царской династии и не из рода столбовых дворян. Не белокаменные изразцовые своды приняли его первый крик, а закопчённые стены крестьянской избы с кособокими оконцами.
Всю жизнь завивал бы он хвосты быкам и коровам, а люди до земного срока звали бы его пастушком Гаврюшкой, сыном бедняка Федулки Фуражкина.
Но взошла однажды над лесом алая заря и вывела мальчугана из беспросветной нужды, выкормила и знания дала. И, благословляя в дальнюю путь-дорогу, сказала: «Не забывай, что в этом мире есть два самых гордых и честных слова «рабочийи «крестьянин»».
Глава II. Не поют соловьи в терновнике
Перестройка 198590 годов, изобретённая сонмом кабинетных мудрецов, галопом мчалась вперёд, стуча неподкованными копытами по головам дураков.
Куда Митрофану Царскосельскому до секретаря обкома Фуражкина? Не угнаться ему за полётом его мыслей. Иного ранжира стриж. Не в чистом небе круги нарезает, а под кронами деревьев хоронится, чтобы на ужин ястребиному племени не попасть.
Спотыкаясь и скользя на спрессованном снегу скошенными каблуками не раз чиненных штиблет, Митрофан не без труда догнал вихляющий трамвайный зад и с ходу, используя приём олимпийского чемпиона по прыжкам в длину знаменитого негра Карла Льюиса, через приоткрытые двери запрыгнул на посадочную площадку.
Проездного билета у него, по обыкновению, не было, поэтому он для вида пробил закреплённым на затёртом пассажирскими ладонями поручне компостером чистый листок белой бумаги, вырванный из потрёпанного блокнота. Никто из киоскёров никогда не видел, чтобы гражданин Царскосельский покупал у них билеты. Их у него не было не только в этот пасмурный зимний вечер их не было всегда.
Бывший студент-недоучка, он же нерадивый дворник и по совместительству ударник пятнадцатидневных вахт по уборке городских территорий под надзором милицейского конвоя, не имел вредной привычки платить за пользование услугами общественного транспорта. Никогда. В этом заключался смысл одного из его жизненных кредо.
Кое-как устроившись на сиденье из грубого пластика жёлтого цвета, Митрофан немедленно принял позу снегиря, нахохлившегося на тридцатиградусном морозе. Воротник жиденькой курточки был выставлен на максимальную высоту. Голова с подмороженными мочками ушей утонула до уровня плеч, а ноги подтянулись чуть ли не к самому низу живота. В вагоне было холодно, как в морозильной камере колупаевского мясокомбината, в которой хранились подвешенные на крюках дефицитные свиные туши.
Пассажиры спасали себя кто как мог. Одни, преимущественно женщины, беспрестанно растирали синюшные пальцы. Другие выстукивали каблуками марш восьмого астраханского драгунского полка. Были и третьи, по всем внешним признакам наименее морозоустойчивые. Те с поразительно выверенной регулярностью на манер сусликов-сурикатов выскакивали из своих прокалённых холодом сидений. Принимали вертикальную стойку и, вращая во все стороны головой, обозревали расширенными глазами сдавленное крашеным железом пространство, как бы выспрашивая ответ у коллег по несчастью: «За что нам такие муки?» или «Когда это всё кончится?».
Через десять минут выматывающей тряски Митрофан понял, что ступней ног у него, очевидно, больше нет, колени почти не разгибаются, а спина намертво примёрзла к спинке сиденья. В стекленеющей голове сам по себе сложился неутешительный вывод о том, что если ничего не предпринимать, то вскоре его можно будет везти прямиком в медицинское училище в анатомический кабинет, где профессор Знаменский как раз готовился к демонстративному показу для студентов-вечерников внутреннего строения человеческого организма в разрезе.
Поэтому дворник со справкой о неоконченном высшем образовании Царскосельский счёл за благо разогнуть сомкнувшееся в «предсмертной» судороге тело и вернуться на заднюю площадку вагона, где было так же холодно, как и во всём трамвае, но можно было стоять и даже подпрыгивать на месте в такт колёсному перестуку. Кровь живее забурлила в венах, и тепло прихлынуло к окоченевшим икрам и пальцам. До цели его маршрута оставалось ещё семь долгих остановок.
От нечего делать Митрофан решил заняться любимым развлечением всех пассажиров до четырнадцатилетнего возраста. Со страстностью Робинзона Крузо, высекавшего искры для своего первого костра, он принялся усердно дышать на покрытое толстым инеем оконное стекло и в конце концов добился желаемого результата. Плодом его многотрудных усилий явилось образование двух слюдяных колец, которые надо было периодически отскребать ногтями от нараставшего ледка. Тогда появлялась возможность разглядеть, а что же там творится, на этих заметённых порошей улицах, через которые, беспрестанно звеня и тарахтя железными суставами, пробирался краснобокий трамвай.
А творилось там ровно следующее.
Впечатав нос в морозное стекло, Митрофану через ледяные бойницы удалось разглядеть удивительное зрелище. Под тусклым светом заиндевелых уличных фонарей, под звёздным покровом ночи, окутавшим одну шестую часть суши, шевелилось нечто огромное, бесформенное, вытянувшееся от одной трамвайной остановки до другой.
Загадочное существо то раздувало свои бока, будто заглатывало в утробу очередную жертву, то вновь истончалось, словно изрыгало за ненадобностью из желудка чужеродные остатки, которые ему не удалось перемолоть мельничными зубами и переварить в кислотной среде смрадного нутра. Зоологический феномен имел тонкий хвост и несуразно огромную голову, которая растекалась далеко за пределы тротуара.
Это была очередь за продукцией колупаевского ликёроводочного завода. Прародители этого ненасытного существа находились далеко за пределами области и пребывали в строгой уверенности в том, что запретами и лимитами можно оздоровить человечество и вернуть его к высотам духовного помысла. Однако дикое животное оказалось неуправляемым и, выскользнув из-под пера высочайшего указа, принялось крушить всё вокруг, требуя вернуть своё любимое лакомство водку и спирт в неограниченном количестве.
Ну не хотели работяги думать о возвышенном, когда душа искала других просторов. Она нуждалась в празднике с плясками и мордобоем, с тем чтобы вытряхнуть из себя грохот кузнечного молота, лязг колёсных пар и визг пил на деревообрабатывающем комбинате. Требовала, чтобы серые лица их подруг украсились к вечеру дешёвой помадой, а на бёдрах вместо рабочей спецовки закачалось выходное кринолинное платье.
Тогда, после первых двухсот, все женщины, даже самые унылые и безрадостные, вдруг чудесным образом преобразятся и предстанут неотразимыми красавицами, которых можно тискать, целовать и ублажать. И хмурым февральским вечером неожиданно раскроются бутоны увядших цветов далёкой юности. Водка смоет с сердца печную сажу котельных и окалину мартеновских цехов. И наконец можно будет облегчённо вздохнуть, и произнести: «Хороша жизнь», хотя бы на остатние четыре часа. Хороша уже тем, что нет перед набрякшим взором скорого завтра и тусклого рассветного часа, когда их вновь встретит железная вертушка заводской проходной.