Больше всего из учебных предметов он невзлюбил черчение, к коему не имел способностей и посему был в числе худших учеников. Так это мне странно и удивительно: в отсутствие способностей и, говоря шире, призвания к черчению какой вообще был смысл поступать в Инженерное училище, где именно оно, черчение, главенствовало среди всех других отраслей знаний.
Ну, и конечно, эти вечные его жалобы на безденежье уже с малого возраста они вошли в его привычку, стали его второй натурой. Не хватало денег на чай, на отправку писем родным. Эх, его бы в мою шкуру, чтобы он понял, что такое настоящая нищета, когда не то что чай, а хлеба кусок купить не на что! А я знавал такие горькие минуты, еще как знавал!
Товарищами он был нелюбим. Прежде всего, как раз за это постоянное и необоснованное недовольство судьбой. А еще за то, что он их чуждался вместо того, чтобы разделять с ними их развлечения, он в поисках уединения забивался в угол и предавался то ли мечтам, то ли унынию.
С горем пополам один раз он не сдал годичные экзамены и был оставлен в том же классе на второй год он все же доучился. Будущее, хотя бы на короткое время, для него было ясно. Его определили на воинскую службу в Инженерный корпус. И было ему не шестнадцать, как мне, а целых двадцать два!
То есть во взрослое существование мы вступили с ним он намного раньше, поскольку намного раньше меня и родился не только в разных условиях, но и в разном возрасте: он был образованнее, обеспеченнее и зрелее. Возможно, именно поэтому большего достиг. Хотя зачем я себя обманываю? Он гений! Посему и стал тем, кем стал.
В ДОЛЖНОСТИ ПИСАРЯ
Что и говорить, должность писца в полиции незначительная, мелкая. Сообразно с этим и жалованье предусмотрено самое что ни на есть скудное. Но я и этим удовольствовался и даже был рад, что меня наняли. Все ж по возрасту я был еще сущий птенец!
Малый возраст, впрочем, не помешал мне быстро войти в суть дела. Приятно было бы сказать, что мне помогли во всем разобраться мои недюжинные способности, но причина не в них. Просто раз уж должность, как я сказал, незначительная, то и обязанности такие же, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы подобающим образом их исправлять.
По наивности своей я сперва полагал, что буду, как все полицейские служители, следить за порядком на улицах, участвовать в облавах на преступников, помогать расследовать убийства. Конечно, ничего такого моя должность даже по названию не предполагала, но я думал: чем черт не шутит, вдруг людей, например, для облавы на воровской притон не хватит и меня возьмут да и призовут, да еще и оружие дадут! А я уж не струхну, проявлю себя молодцом, даже, может, в одиночку задержу особенно опасного грабителя и душегубца. И меня заметят, продвинут по службе, и я буду не писцом, а квартальным помощником, потом квартальным надзирателем, а потом В общем, юношеские мечты, продолжение мечтаний гимназических
Им тоже не суждено было сбыться. Меня засадили в канцелярию полицейской части за тесный неудобный стол и завалили бумажной работой. Была она несложная, зачастую механическая. Переписать набело формуляр, написать по образцу прошение, пронумеровать исходящие письма и занести их номера в соответственный журнал. Разве тут нужны большие умения? Только знание грамоте, относительно чистый почерк и способность не заснуть от невообразимой скуки, наводимой этим мартышкиным трудом.
Вот последнего мне как раз недоставало. Часто я задремывал за своим столом, подложив под голову для удобства те журналы, что должен был заполнять. В таком положении несколько раз я был застигнут начальником, частным приставом. Он в таких случаях подкрадывался ко мне на цыпочках, склонялся надо мной и орал прямо в ухо:
Встать!
Перепуганный спросонок, я подпрыгивал чуть не до потолка, что неизменно заставляло пристава хохотать. Кроме этой шутки, никаких других неприятностей он мне не причинял и за сон в служебное время тоже не наказывал. Он вообще относился ко мне довольно сносно, а подвыпив, вел со мной беседы о Гегеле и Канте. Причем все беседы сводились у него к размышлениям, оправдали бы эти философы, с их точки зрения, взяточничество в России.
Ведь все берут, Александр ты мой свет Андреевич, в пьяном состоянии он называл меня именно так. Все берут! Это закон бытия, данный нам суммой обстоятельств и неподвластный нам. Стоит ли в таком случае противиться ему? Все равно ничего не изменишь! Думаю, они бы поняли! Такие головы как они могли бы не понять! Вот и я понимаю и принимаю. Душа моя, совесть моя не принимает, а я принимаю! Не могу же я пойти против порядка вещей, как ты полагаешь, Александр ты мой свет Андреевич? Вот и беру! Беру! Совесть моя выступает против, а я беру! А ты думаешь, Гегель с Кантом не брали бы? Как миленькие брали бы! И я беру! И за незаконную торговлю вином беру, и за торговлю телом за все дают, чтобы я глаза закрывал. А раз дают, то куда деваться?
Я слушал молча, только изредка вставлял короткие реплики, когда это требовалось по сюжету разговора. Тоскливо было мне слушать речи философствующего пристава, не намного лучше, чем бумажки перекладывать.
А больше всего меня удручало жалованье, как я уже сказал, весьма паршивое. Даже не столько меня удручало, сколько родителей. Когда я приносил полученные гроши домой, отец презрительно кривился.
Несоразмерно тому, во сколько обходится нам твое пропитание, замечал он.
Мать порою вставала на мою сторону, напоминая ему, что я еще юн. Но отец продолжал кривиться. Я, конечно, понимал, что это в нем говорит наша всегдашняя бедность, но все равно мне было не по себе.
Поэтому когда представилась возможность «взять», как брал частный пристав и брали бы, вероятно, Кант с Гегелем, я не мог ею не воспользоваться. Увы, последствия оказались печальны, и я не о муках совести говорю.
Дело происходило так.
Однажды, где-то через полгода с начала моей службы писцом, к столу, что занимал я в канцелярии, подошел некий человек, уже довольно старый и обрюзгший. Когда он снял шапку, моему взору явилась сияющая в свете дня лысина, в которую можно было смотреться как в зеркало.
Что вам угодно-с? спросил я.
Позвольте представиться: бывший городовой вице-унтер-офицер Малышев. Имею до вас любопытное предложеньице-с.
И он рассказал, что это за «предложеньице».
Со слов Малышева, был он мужчина холостой, пенсион у него имелся приличный, и оба этих обстоятельства склоняли его к тому, чтобы посещать трактиры. «А что такого, могу себе позволить!» Пил он, опять же по его словам, «много, но умеренно». Как эти два противоположных понятия сочетались, мне, в мои тогда молодые годы, было неясно (это в дальнейшем я собственным опытом пришел к выводу, что если дело касается выпивки, то возможно все и в любых сочетаниях). В силу этой умеренности Малышев вел себя в питейных заведениях благопристойно, никаких конфузов и неприятностей ни с ним не случалось, ни он не учинял. Но вот в один из вечеров бес его попутал!
Вроде бы, как обычно, соблюдал он меру, но какая-то игривость, желание созорничать одолели его. И движимый ими, он украл из трактира полоскательную чашку.
Сдалась она вам! удивился я.
Бес попутал, со вздохом повторил он. Посему страдаю.
Эта полоскательная чашка, стоимостью жалкие пять копеек, да еще и надломленная к тому же, Малышеву была действительно ни к чему, он унес ее шутки ради, думая, что это смешно и весело. Но теперь приходилось ему не до смеха. Относительно кражи полоскательницы произведено дознание, и Малышев должен будет пойти под суд.
Я фыркнул.
Пустяковое же дело! Не в Сибирь же вас за пятикопеечное преступление!
Малышев покачал головой, отчего на лысине его проявлялись блики.
Не наказания я боюсь, а общественного порицания. Всю жизнь я служил беспорочно царю и Отечеству, без единого нарекания от начальства, а теперь что получится? Малышев вор? Стыд-то какой, прости Господи!
Сочувствую вам и вашему положению. Но почему вы ко мне с этим обратились? Чем я-то могу помочь?
Он посмотрел по сторонам, убедился, что никто не слышит (мой стол располагался в небольшом закутке за стоящим поперек канцелярии шкапом), и заговорщицки прошептал:
Прослышал я, что протокол о дознании сейчас у вас
Что-то не припомню ничего ни о каких полоскательных чашках.
А вы в не разобранных еще бумагах поищите-с, будьте так любезны.
И правда, бумаг на столе у меня было навалено порядочно, а точнее: беспорядочно, до многих руки еще не дошли. Из уважения к старому служаке я порылся в них.
Ах да! Вот-с. Я выудил из кипы один документ. Мне поручено сие дознание отослать по принадлежности.
Это в суд?
Да-с.
Малышев снова огляделся по сторонам и произнес еще более негромким шепотом:
А нельзя ли сие дознание истребить?
Я удивился и даже загородил локтем бумагу.
Это как же?
А вот так! Вы поймите, если дойдет до разбирательства, это такой удар будет по моей репутации. Я не переживу этого, я уже старый, сердце не выдержит такого позора. И все из-за полоскательницы! Допустимо ли, чтобы человек из-за несчастной полоскательницы погибал?
Это, разумеется, недопустимо, согласился я. Но как же истребить? Я не могу. Это преступление должности. За это и меня самого под суд.