Это в суд?
Да-с.
Малышев снова огляделся по сторонам и произнес еще более негромким шепотом:
А нельзя ли сие дознание истребить?
Я удивился и даже загородил локтем бумагу.
Это как же?
А вот так! Вы поймите, если дойдет до разбирательства, это такой удар будет по моей репутации. Я не переживу этого, я уже старый, сердце не выдержит такого позора. И все из-за полоскательницы! Допустимо ли, чтобы человек из-за несчастной полоскательницы погибал?
Это, разумеется, недопустимо, согласился я. Но как же истребить? Я не могу. Это преступление должности. За это и меня самого под суд.
Да никто же и не узнает! Не губите, господин писарь!
Нет, никак не могу-с!
Если угодно, я готов оплатить эту маленькую услугу; для вас она маленькая, а для меня вопрос жизни и смерти; так что я готов.
«Так вот оно! Взятка!» промелькнуло у меня в голове. Все слова застряли в горле, и я только смог повторить:
Не могу!
Но почему? настаивал Малышев.
Совесть. Я с трудом проглотил слюну. Не могу пойти против совести.
Против совести? Да разве сделать доброе дело за небольшое вознаграждение разве это против совести? Не спасти старика вот это против совести.
Это был весомый довод.
Ну, допустим Сколько?
Двумя рублями располагаю. Не обессудьте: хотя я и сказал, что пенсия у меня хорошая, но не шибко.
Два рубля! При моем жаловании это был еще более внушительный довод. Я вздохнул и согласился.
Давайте.
Обмен произошел в мгновение ока: я Малышеву дознание, он мне деньги. Тут же он разорвал бумагу на мелкие кусочки, поклонился и, премного довольный, вышел. Я тоже был рад происшедшему. И человеку помог, и небольшой барыш за это получил.
Все бы ничего, но моя махинация вскрылась.
В совершенном спокойствии прошло несколько недель, и я было решил, что проделка удалась. Но тут неожиданно к судьбе дознания, которое давно было уничтожено при моем содействии, проявил интерес частный пристав. Он справился в суде, почему так долго не разбирается дело о полоскательной чашке, ему ответили, что ни о чем таком и не слыхивали.
То есть бумага вам не поступала?
Не поступала.
Пристава это разозлило. Может возникнуть вопрос, с чего это он оказался так пристрастен к такому пустяку, как похищение полоскательной чашки из трактира. А суть в том, что он когда-то враждовал с Малышевым и до сих пор питал к нему неприязненное чувство, и когда Малышев имел глупость совершить свой проступок, в нем взыграла не столько жажда правосудия, сколько мстительность.
С горящими от гнева глазами, дыша на меня спиртуозными парами, пристав взял меня в оборот. Сучий сын да сучий сын, что наделал да куда задевал? Я растерялся и даже струхнул под таким напором. Мог ли я не признаться? Наверно, мог, но признался. Рассказал ему все как было.
Выслушав меня, пристав рассердился еще пуще прежнего.
Так ты, подлец, вздумал развести тут у меня взяточничество!
Но ведь все берут, попробовал я оправдаться, вы же сами говорили. Да вы же тоже берете.
То я! А ты мал еще! Да знаешь ли ты, что с тобой за это будет!
Я не знал. Воспользовавшись этим, пристав застращал меня каторгой и чуть не смертной казнью. Потом я понял, что он, мягко говоря, преувеличил, но тогда все, что он говорил, казалось осязаемым. Я даже с ужасом представил, как веревка сдавливает мне шею: в шестнадцать лет воображение работает чрезмерно живо.
Представляю, какое у меня было лицо! Глядя на меня, пристав снисходительно усмехнулся.
Ладно уж. Сколько ты, говоришь, тебе Малышев дал?
Два рубля.
Ха-ха, значит, пятикопеечная полоскательница обошлась ему в два рубля. Очень хорошо, будем считать, что он сполна за нее расплатился. Но ты-то не расплатился. В общем, даешь мне пять рублей и я тебя прощу. Да, и в отставку ты должен уйти. Уж извини, Александр свет мой Андреевич, но такие люди мне на службе не нужны.
Но у меня нету пяти рублей.
Ну так найди! Два есть, еще три займи у кого-нибудь.
У меня и двух нет. Я их потратил.
Потратил? Ну, это уж не моя забота. Завтра принесешь пятерик, если в кандалы не желаешь.
Я в кандалы, конечно, не желал и пять рублей, оббегав весь город, всех знакомых, насобирал.
Так бесславно закончилась моя писарская служба.
Знающие люди мне потом сказали, что пристав взъелся на меня не из-за взятки и не из-за того, что я поспособствовал его врагу, а из-за того что я не поделился. То есть мне надо было сразу, как я получил от Малышева деньги, половину отдать приставу, и он бы меня даже похвалил за то, что я такой добытчик и хват. Но откуда же я знал?
Так бесславно закончилась моя писарская служба.
Знающие люди мне потом сказали, что пристав взъелся на меня не из-за взятки и не из-за того, что я поспособствовал его врагу, а из-за того что я не поделился. То есть мне надо было сразу, как я получил от Малышева деньги, половину отдать приставу, и он бы меня даже похвалил за то, что я такой добытчик и хват. Но откуда же я знал?
Вдогонку поведаю о нижеследующем.
Я сказал приставу, что потратил малышевские два рубля. Я ему не соврал: так и было. А потратил я их на книгу.
Признаю, что это неразумная трата, если брать в соображение мою тогдашнюю да что там! всегдашнюю! бедность. Но книги были моей слабостью и моей радостью, и когда появились у меня в кармане нежданно-негаданно деньги сверх жалованья, вопрос, на что их израсходовать, передо мной не стоял. На книгу, на что ж еще! Сперва я, правда, собирался родителям их отдать с гордо-независимым выражением лица, но решил, что деньги мне нужнее, чем их похвала, да и похвалят ли, когда узнают, каким путем они мне достались!
Я частенько захаживал в книжную лавку поблизости от полицейской части. Но, не имея за душой свободного гроша, только глазел да листал выставленные на продажу волюмы. Владелец лавки, худой как щепка и желтушный, терпел меня, ничего не покупающего покупателя, и не гнал взашей единственно потому, что знал, что я какой-никакой, а представитель полицейской власти, пусть и самый завалящий. Поэтому и мирился с моими визитами.
Но в тот раз я зашел с таким решительным видом, так деловито пробежал пальцами по корешкам книг, что торговец сразу понял: у меня есть средства.
Со всей возможной учтивостью, очень мне польстившей, он предложил свои услуги в выборе хорошего чтения.
Вы любопытствуете до романов или к поэзии склонны? спросил он заискивающе.
Мне б роман, ответил я. Стихи я тоже любил и знал, но отдавал предпочтение прозе с гимназической скамьи.
Есть у меня прекрасные французские романы; да вы и сами об этом осведомлены, часто у нас бываете, и я всегда рад вас видеть, вы хотя и молоды, но кажетесь большим знатоком литературы. Поэтому должны оценить. Вот, пожалуйста, Бальзак, Евгений Сю.
Этих я читал, опять же, еще в гимназии, поэтому отказался.
А российское что-нибудь у вас имеется?
Книжник поморщился и как будто даже еще больше пожелтел лицом.
Я бы и с удовольствием, но не пишут на нашей многострадальной родине хороших произведений. Загоскин и Гоголь еще сносно писали, но они в прошлом году умерли, так что никакой надежды на будущее русской словесности я не питаю. Некому кроме них писать! Вот Гончаров роман сочинил, «Обыкновенная история» называется. Такая скукотища! Не советую. А что еще? Да ничего, пожалуй. Хотя все же кое-что у меня есть. Вот произведение господина Достоевского. «Бедные люди». Не изволили еще ознакомиться?
Он протянул мне том.
Эту фамилию я слышал впервые: до нашего провинциального захолустья, а вернее сказать, лично до меня, недоучившегося гимназиста, она не дошла. И разумеется, я и предположить не мог, что когда-нибудь потом буду знаком с этим Достоевским и уж тем более что сей великий гуманист (да-да, это тот самый великий гуманист!) так жестоко унизит меня. Это же надо! Как лакея заставить в прихожей дожидаться!
Но до этого было еще почти двадцать лет. А пока я, шестнадцатилетний отрок, вертел в руках том Достоевского и раздумывал, покупать или нет. На титульном листе значилось, что книга выпущена в Петербурге в типографии Эдуарда Праца, год издания 1847-й. А тогда уже 1853-й был на дворе. Далеко не новинка, стало быть. Еще смущало меня, что роман был очень мал по объему всего сто восемьдесят с небольшим страничек. Только начнешь читать, только войдешь во вкус а он уже и закончился.
Видя мои сомнения, книготорговец принялся меня убеждать:
Уверен, не пожалеете! Замечательная вещь! Когда Белинский прочитал ее в рукописи, плакал от восторга. К тому же эта книга останется для ее автора единственной, так что со временем станет редкостью.
Почему же она останется единственной? Достоевский умер?
Не умер, но почти равносильно.
То есть? недоумевал я.
Он в каторге. Выйдет ли оттуда живым Бог весть. А если и выйдет, то, полагаю, вряд ли будет еще писать. Очерствеет душой, каторга такое дело. Да вы же человек в этом сведущий, в полиции служите, по опыту знаете, что с каторги люди возвращаются или ожесточенными, или забитыми, но в любом случае потерянными для жизни.