День третий. Первые воспоминания
Новгородская
За окном голосок.
Руки как будто бы только что убраны с шеи.
Шея с креста. У нас дома всегда хотели,
Чтобы вышел из мальчика толк,
Блеск и щелк.
Только в наши две комнаты, перегородкой
Превращенные в три, никогда не входил Христос,
Ноги босые, в грязи и в осоке,
Как будто бы шел по болоту.
И вырос, пока дошел.
Моя Новгородская
Моя Новгородская улица!
Моя новогорклая, моя новогодняя,
С упряжкой колонн на углу.
Колонны да слезы.
С верхов капители, с низов канители.
Трамвай, так похожий на вехи речного обоза,
Плывущий во мглу
И из мглы выплывавший к у т ру.
Моя Новгородская улица!
Моя половодница, моя полоумница!
Кормилица образов, крепнущих в звонкой сумятице,
В сутолке, смятке и чечевице дней.
Окно потеплело: я вижу любимые лица,
Прабабушки Маленькой вечный обед,
И стирку, и добрые руки,
И тех, кто без нас с тобой, мама, однажды
На тот отправился свет.
Нет, в мире моем ничего нет чудесного,
Разве что вспомнившийся разговор.
Нет, в мире моем ничего нет особенного:
Потери да междуусобицы.
В семье это как-то безумно заметно.
На свалке качается рыжая дверца:
Вот все, что осталось от шкафа,
От взбалмошной нашей, громоздкой
Насупленной Новгородской.
А сердце дрожит ползунком,
То наверх, то как-то
Неосторожно, куда-то
Омск
Здесь, в дебрях низенькой провинции,
Где люди ласковы, а, кажется, грубы,
Заимствуем, мой друг единственный,
Вовсю заимствуем любви.
Не разыскать мне пальцы в варежке,
Замерзших губ не разлепить!
А этот вот простор икающий
Мы будем санками лечить.
Я эту вот сметану снежную
Марал и комкал, Бог простит!
Из этой вот я вырос нежности.
А новой так и не достиг
Ты подарил мне ослепительный,
В поправках белых и слепых,
В отеках памяти пронзительной,
Омытый Омкой мой родной язык.
«Ну, как избыть мне реквием зимы»
Ну, как избыть мне реквием зимы
С растерянным в ее нутре ребенком,
Который в варежку со снегом комья тьмы
Кладет горстями. Вырастет девчонкой.
Четвертый день. Образы за стеклом
Булгаков без нас
Пока за призрачным событьем
Спешит растроганный народ,
Привет тебе, столичный житель,
Невзрачных деятель забот.
Глядя на улицу Тверскую.
Мороза ком глотаю я.
Так, значит, Боже, вот такую
Ты землю выдумал, творя?
Пойдешь направо, и цесарку
В дубленке маминой спугнешь.
«Вас всех уволят» ворон гаркнул.
И неизменная кухарка
На всю столицу варит борщ.
Все это, милый мой читатель,
Петлистый коридор Москвы,
В котором я, как вы, петлятель
И наблюдатель, как и вы.
Здесь все всегда на честном слове
И все мучительно всерьез.
У мокрых подворотен, что ли,
Просить подмоги наперед?
Раз все всерьез, так значит крышка.
Москва играет в кошки-мышки
С тем, кто и думает-то слишком,
А после сам себя берет
В охапку и все пишет, пишет.
Чего, никто не разберет.
Кого-то в сон смертельный клонит.
Кому-то очи ест до слез.
Здесь некогда живал писатель,
Он шубы длиной не носил.
Но знал, что надо улыбаться.
Что было сил, что было сил.
И так всю жизнь на этой силе,
По пояс уходя во тьму,
Он выплывал, читатель милый,
И было весело ему!
Дудочка
Продеть бы дудочку
В ушко той улочки
И продудеть на ней всю жизнь,
Обрыскать с нею закоулочки
И тихоходную теплынь.
Сыграть тишком про то, как тризною,
Квартиросъемщики судьбы,
Справляли мы свою непризнанность
И невозбранность, стало быть.
А если нам потом покажется,
Что наша песня невпопад,
Что попадали всюду катыши
Ненужных скомканных бумаг
Что ж, значит так тому и быть,
Хозяюшка-судьба!
Ведь невозможно песнь сложить,
Не положив себя.
Ты видишь, мама, пальцев пять
И здесь таких же пять:
Они могли б возвесть Гелати,
Кого-нибудь еще обнять бы,
А им одно: пропасть!
Они б могли еще одну
Поэму песен в семь.
Но, впрочем, что это, кому?
И так полно поэм!
И тарабанили в стекло,
и брались за мундштук,
За скрипку брались, за перо
И тыкали в Машук.
Дрожали и сжимали вдруг
Просторный край стола.
А за спиной прохожий друг,
А в голове опять Машук
и звуки без числа.
Душ из черешен и чернил.
Машук чернел, дождь лил весь день.
Лежал убитый Михаил,
Еще молоденький совсем.
Спой, дудочка, о рае нам,
О нашем сердце раненом.
Гейне
Гейне
Что там за шепот?
За пропасть, за оползень?
Детской простуде скончания нет.
Нет чтобы крикнуть: «немедленно! Воздуху!»
Легких не хватит. Не тот континент.
Что ж ты хотел?
Умирать научись.
В мякише снега
Тонет столица
Это все лица да лица да лица,
Это все Богом прикрытая жизнь.
Нежный болтун, стрекотун и охальник!
Хочешь я сказку тебе расскажу?
Жил-был на свете старик-полумальчик
Полустарик. Полужизнь-полужуть.
Хочешь другую: там дело в вязаньи,
Из-за вязанья все дело пошло.
Кто-то связал этот дом, где лобзанье
И предсказанье слилися в одно.
Хочешь? Но сказки топорщится негус,
Будто бы страха клеенчатый пол
Стал под ногами ходить. И отведать
Страшно душе кареглазых крамол.
В зубьях застрянет все та же мякина,
Та, из которой и ныне творим.
Тени немножко и фурацелина,
В детстве казавшегося неживым.
Что за борщец нашей осени славной!
С краешку залпом его отхлебни:
Хвойная шуба и город неглавный
Или подобие легкой земли.
Той да не той же, в которую ляжем
Той, на которой родился вчера.
И продирается в крап экипажей
Воздух, да вот он, скорее, пора!
Четвертый день. Пробуждение. Осень
«Киев-город, кому ты ворог»
Киев-город, кому ты ворог?
Не кивай ты мне на ходу.
Слишком пепельный ты и сливовый,
От рассказов таешь во рту.
«Оптический обман»
Оптический обман
И страшный сон душевный,
И правая рука
Соседа на груди
Как будто у меня.
И алый смрад харчевни.
Падучая, стряпня
Да Брейгеля мазня.
Осень
Со всех концов был город подожжен.
Шутила осень. Весен родственница,
Но из очень дальних.
Был ею бурый Кремль учрежден
И желтым подчинен опочивальням.
Я с нею был. Я был в ее рядах!
И, лишь блеснул в ночи форпост печальный,
В моей душе внезапно вырос страх.
И трясся я, как пес на мыловарне.
И понял я, чем нас она взяла:
Огнем горячим труб и губ горячих,
Который лился с веток на ура
И множество нам обещал подачек.
Я не мечтал об этом никогда.
Но я хотел, чтоб были счастливы другие.
И радостно, не ведая стыда,
Я в небо запрокидывал Россию!
Я клал ее к пылающим ногам
Понурой Софьи, злой Екатерины.
А галки в небе затевали гам,
Как будто без особенной причины.
Теперь все кончено. Отцарствовали обе.
Одну громадный братец потеснил,
Вторая из последних сил
Мне улыбалась ласково во гробе.
Околыш леса у меня на лбу,
И я не знаю, за кого воюю.
А та, что улыбалася в гробу,
Нам дочку выслала свою родную.
Я на нее гляжу: бела как мать,
Краснеет больше, меньше веселится.
И я готов опять принять обет
И за нее опять до смерти биться.
Осень-Евпраксия
Я не знаю, кому быть горше,
мне ли, осени? Я грешу
На ее даровую гордость.
Слишком корчит она княжну.
Но спасибо все же, спасибо,
Что с какого-то сентября
Воскресила ты Евпраксию
Почерневшего злого дня!
Только та была простоволоса,
когда сбросилась с башни в свет!
И она на тебя похожа,
ну а ты на нее уже нет.
НЕУЖЕЛИ КОГО-ТО УЧИТ
ГЛУБЬ РУМЯНАЯ, НАРОЧЬ ЩЕК?
А по мне, это свищет участь,
Участь ищет: кого б еще?
Четвертый день. Угол улицы в Европе
«Небо, тыльное небо»
Небо, тыльное небо!
Это тыльное небо ладони.
Зелень, поздняя зелень,
Старая Пьяцца. Рыжая грусть,
Что тебя никогда, никогда уже больше
во сне не увижу,
Моя поздняя зелень Италии,
Я тебя не увижу, клянусь!
Кто мигнул мне?
Конечно, Торквато.
Зорким Осипом, на небо взятый.
И заплевана грязная пьяцца.
И особенно нечего клясться.
Кто-то лестницу Якова чистит.
И стирает кровавый виссон.
«Два ангела с рисунка Леонардо»
Два ангела с рисунка Леонардо.
Бумажная висит за ними высь.
И черный блеск кривой дороги царской.
Я это выдумал. И вот прошу тебя,
Прошу тебя, мой вымысел, держись!
Кровь черная икра в посудине подъезда.
И хорошо, когда есть дача, вместо
Вот этой каменной махины, хорошо!
Жизнь ходит, есть здесь не за что цепляться,
Ну разве кроме двух названий итальянских,
Maestro del и что-то там еще.