Вместе с тем, не интересуясь их дискуссиями, я чувствовала себя предательницей. Не могла отделаться от ощущения, что любые формы сестринского братства потребовали бы от меня опуститься на более низкий уровень: мне пришлось бы в каком-то смысле приуменьшать себя и притворяться, а притворяться я не умею. Этого говорить было нельзя никому, в том числе парням, поскольку это могли воспринять как способ противопоставить себя другим девушкам, будто я закладываю своих сестер, чтобы предстать интересной. Однако дело обстояло вовсе не так: я искренне ощущала, что не имею ничего общего с ними и с тем, что их увлекает. Как говорил Подпольный человек: «Вообще же, я всегда был один».
Я часто размышляла над предпосылками женского единения, над тем, как получилось, что у меня оно вызывает клаустрофобические и гнетущие ощущения, почему в обществе других женщин я всегда испытываю неловкость. В каком-то смысле я завидовала тем, кто ее не испытывает, вроде бы это так приятно и надежно: пребывать в окружении единомышленниц, будучи уверенной, что всегда найдется кто-нибудь, готовый подставить тебе плечо, или с кем можно выговориться, хотя для подобных разговоров, похоже, существует некий шаблонный набор тем. Именно так и продолжает ощущаться с Эмили. Ее возмущение, когда я говорю что-нибудь нелестное о других женщинах, как она не в силах вникать в такое, что не соответствует ее представлениям о том, чего мне должно хотеться, например, что мне, возможно, хотелось бы спать с немолодым женатым мужчиной. Если бы меня бросил немолодой женатый мужчина, для этого нашлись бы шаблоны, как и для структур, жертвой которых я стала, мантра об отсутствии равновесия сил и угнетении, о моделях деструктивного поведения. Сестринское братство требовало от меня отказа от самой себя. Меня интересовало, чувствуют ли другие женщины то же самое, принимают ли они это как отношения, в которые вступаешь, просчитав: здесь придется идти на кое-какие компромиссы, но дивиденды защищенность, в какой бы форме она ни проявилась, все-таки того стоят.
Я часто думаю, что мужчиной быть, похоже, проще. Не потому, что мне когда-либо хотелось быть им, напротив: с самого детства меня восхищало женское естество, стереотипно женское, макияж и духи, туфли на высоких каблуках. Я могла часами планировать, как будет выглядеть гардероб, на который я надеялась когда-нибудь заработать, какая одежда в нем будет присутствовать, какие ткани шелк, кашемир, недоступные мне с бюджетом, состоящим из студенческого денежного пособия или почасовой оплаты, но в обеспеченном будущем я стану самой элегантной из всех женщин и самой женственной.
Говорить о женском естестве с другими женщинами тоже было трудно, мне почему-то казалось непристойным разбираться в нем так, как хотелось, для этого требовался некий мета-подход, при котором необходимо первым делом осознать в стереотипно женском эмоциональный заряд и его деструктивный потенциал, что для меня означает: все, что обычно кажется мужчинам сексуальным выбритые лобки и трусики-стринги, тяга к которым почерпнута ими из мужских журналов, неприемлемо, и давать им этого нельзя. Осознав это, можно двигаться дальше, подходить к стереотипно женскому с теоретических позиций, поскольку все это вместе некая конструкция, игра, где я, после тщательного изучения и взвешивания, предпочла играть роль женщины. Я часто слышала, как люди, желая определить что-то хорошее, будь то произведение искусства или нижнее белье, говорят: «Здесь чувствуется некая мысль», однако это тоже ложь, поскольку непременно подразумевается правильная мысль. Быть притягательной для мужчин никогда не считалось правильной мыслью.
Так рассуждала Эмили, хоть никогда и не формулировала этого, но я понимала это по тому, как она одевается: красиво и дорого для студентки, поскольку ежемесячно получает деньги от родителей. Она покупала одежду хорошего качества и всегда выглядела ухоженной, не как многие другие ее соученицы, всегда ходившие без макияжа, в одежде, которая на них просто висит, в бесформенных джинсах, худи и с рюкзаками. Впрочем, во всем ее облике было нечто достойное, чистенькое, безопасное, делавшее ее, как я поняла, неописуемо привлекательной для парней в студенческих пабах. Я знала, что ей и в голову бы не пришло попробовать предстать перед ними сексуальной. Сексуальное было под запретом. Студенческий город Норрчёпинг отличался целомудрием, и, хотя люди, казалось, с легкостью ложились друг с другом в постель, да и принадлежали мы к поколению, которое вечно призывали одобрять все, что вздумается, о сексуальности заговаривали все-таки редко. Возможно, целомудренным был дух времени в целом, во всяком случае, такое впечатление я вынесла от Эмили и ее друзей единственных людей, с которыми я встречалась, за исключением коллег по работе. Сознательные студентки делали все, чтобы дистанцироваться от девушек из рабочего класса, с которыми им, в силу экономических и географических обстоятельств, приходилось покупать одежду в одних магазинах. Как-то на вечеринке, немного раньше осенью, я угодила в разговор о нижнем белье, и там две подруги Эмили буквально били себя кулаками в грудь, чтобы выразить отвращение к такому вульгарному предмету одежды, как трусики-стринги, одновременно тщательно избегая осуждать тех, кто их носит. Под конец они сошлись на том, что в трусиках-стрингах девушки выглядят забавно, а не сексуально. «Забавно!» торжествующе воскликнули они, найдя возможность заявить о своем просвещенном вкусе, не осуждая вкус других.
Женское естество было запутанной сетью правил с минимальной степенью свободы, причем все оставалось невысказанным. Часто я ловила себя на том, что интересуюсь, не получали ли остальные каких-либо упущенных мною инструкций, или не была ли естественность, с которой, казалось, обходят подводные камни все остальные, результатом долгой тесной женской дружбы, не оказывала ли она усмиряющего воздействия на всех причастных, не формировала ли из них идеальные экземпляры современных, сознательных женщин во всем, от основополагающего мировоззрения до предпочтений в художественной литературе и взглядов на дамскую моду.
Да, я часто ощущала: все остальные одинаковые, а я катастрофически другая. Эгоцентричная мысль. Неудивительно, что мне нравится Подпольный человек Достоевского, размышляла я с улыбкой, а потом с облегчением думала, что понимаю симптомы болезни, я не сумасшедшая, возможно, с легкими признаками нарциссизма, но это свойственно всем писателям, может, это даже хорошо.
Когда он наконец посещает столовую, я отмечаю у него на пальце обручальное кольцо. На белом халате табличка с надписью: «Карл Мальмберг, главный врач». Волосы темные, коротко подстриженные, у висков с намеком на седину. Фигура у него атлетическая, плечи широкие, лицо слегка загорелое. Наверное, в свободное время он занимается спортом, думаю я, возможно, играет в теннис, это типично для подобных мужчин, возможно, они с женой где-то побывали, чтобы так загореть, у них наверняка есть дом за границей, в Испании, Италии, Франции, они ездят туда, как только высвобождается время.
Нет ли у вас к этому пунша? спрашивает меня коллега Карла Мальмберга и улыбается мне, забирая большую тарелку горохового супа [3]. Положенным на обед блинам места на его подносе не остается, ему придется прийти за ними позже.
Карл Мальмберг усмехается, смотрит на меня, я ему улыбаюсь. Его коллега уже не первым поинтересовался насчет пунша к гороховому супу.
По-моему, самый вкусный гороховый суп нам давали в армии, продолжает коллега. Табличка с именем у него отсутствует, он слегка полноват, щеки красные, словно он бегал. Потом он соображает, что, возможно, неудачно выразился.
Этот гороховый суп, конечно, тоже хороший, поспешно добавляет он.
Да, но его готовила не я, говорю я, желая подчеркнуть, что могу, как и они, отличить хороший гороховый суп от плохого, хотя я вообще не люблю гороховый суп. Я только подаю.
Они оба улыбаются, протягивают мне ярко-желтые талоны на обед и усаживаются за стол возле окна, где двое других врачей уже успели перейти к блинам.
Сив велит мне отправляться в моечную, она поправилась, вернулась на работу и с удовольствием командует почасовиками, я ничего не имею против. Мне всегда нравятся четкие инструкции и наличие большого количества дел, чтобы руки были заняты, я не вижу прелести в том, чтобы отлынивать от работы, если вместо нее нельзя делать что-нибудь полезное имей я возможность отлучаться, чтобы читать, вероятно, я бы так и поступала, а просто стоять и болтать с коллегами кажется мне утомительным, тогда уж лучше мыть посуду.
Груды подносов и тарелок уже высокие и неустойчивые, я переставляю на пустые стойки и начинаю прогонять тарелки через посудомоечную машину. Если оставить их снаружи надолго, гороховый суп присохнет, и придется мыть их несколько раз. В моечной жарко и влажно, стоит особый запах не успевающих просыхать полов, стоков, где остатки еды никогда толком не смываются, и пар от посудомоечной машины, от которого у меня начинают виться волосы. Когда Карл Мальмберг с коллегой сдают свои подносы с грязной посудой, я соскребаю остатки гороха возле пакета для мусора и думаю, что предстаю отвратительной или, по крайней мере, совершенно неинтересной: девушка, очищающая посуду от горохового супа. Тут я вспоминаю о просвечивающем сквозь блузу светло-бежевом бюстгальтере, выпрямляюсь, расправляю спину и слегка улыбаюсь им.
Было вкусно, вежливо говорит коллега Карла Мальмберга.
О, как приятно, я передам на кухню, отвечаю я. Говорить я стараюсь точно выверенным тоном, четко дающим понять, что мне на самом деле все равно, поскольку эта работа меня вовсе не волнует, но, раз уж я здесь, то считаю своим долгом выполнять ее как можно лучше, быть с посетителями почтительной и кокетливой, приятнее многоопытных теток, соскребающих тут гороховый суп по двадцать или тридцать лет, и, кроме того, я в сексуальном лифчике, контуры которого угадываются под блузой.