Груды подносов и тарелок уже высокие и неустойчивые, я переставляю на пустые стойки и начинаю прогонять тарелки через посудомоечную машину. Если оставить их снаружи надолго, гороховый суп присохнет, и придется мыть их несколько раз. В моечной жарко и влажно, стоит особый запах не успевающих просыхать полов, стоков, где остатки еды никогда толком не смываются, и пар от посудомоечной машины, от которого у меня начинают виться волосы. Когда Карл Мальмберг с коллегой сдают свои подносы с грязной посудой, я соскребаю остатки гороха возле пакета для мусора и думаю, что предстаю отвратительной или, по крайней мере, совершенно неинтересной: девушка, очищающая посуду от горохового супа. Тут я вспоминаю о просвечивающем сквозь блузу светло-бежевом бюстгальтере, выпрямляюсь, расправляю спину и слегка улыбаюсь им.
Было вкусно, вежливо говорит коллега Карла Мальмберга.
О, как приятно, я передам на кухню, отвечаю я. Говорить я стараюсь точно выверенным тоном, четко дающим понять, что мне на самом деле все равно, поскольку эта работа меня вовсе не волнует, но, раз уж я здесь, то считаю своим долгом выполнять ее как можно лучше, быть с посетителями почтительной и кокетливой, приятнее многоопытных теток, соскребающих тут гороховый суп по двадцать или тридцать лет, и, кроме того, я в сексуальном лифчике, контуры которого угадываются под блузой.
Карл Мальмберг смотрит на меня, но ничего не говорит.
Город сначала довели до запустения, а потом, когда заводы в центре смолкли и рабочих переместили из фабричного города в пригородные бункеры предприятий-производителей электроники, исторический центр переоборудовали, но уже не для рабочих, а для детей среднего класса со всех концов страны, которые приезжают сюда, чтобы изучать университетские программы по СМИ и коммуникации в отремонтированных и свежих бывших промышленных помещениях, где моя бабушка всю жизнь просидела за ткацким станком. Вокруг красного кирпича и желтой штукатурки бурлила вода, приводившая в действие турбины и механизмы, посреди города вовсю водился лосось. Теперь же дым из труб не валит, народ приезжает сюда учиться. Всего несколько лет назад отсюда выехали все.
Эмили осталась, она живет в той же двухкомнатной квартире на Южной аллее с тех пор, как мы учились в гимназии. Так же, как в гимназические годы, она устраивает у себя «разогрев» перед пабом. Я постирала одежду в раковине. Мое платье пахнет кондиционером для белья с ароматом персика и еще не успело высохнуть, я обдувала его феном, но по швам оно по-прежнему слегка влажное. Платье черное, поэтому ничего не заметно, да и на улице все еще плюсовая температура.
Похоже, Эмили пригласила всех, с кем учится. Чмокнув меня в щеку в прихожей, она исчезает, чтобы с кем-то поговорить, и оставляет меня открывать принесенную мною бутылку вина на пустой кухне и самостоятельно искать бокал. В гостиной играет громкая незнакомая мне музыка и танцуют незнакомые мне люди, как танцуют студенты, пока достаточно не напьются, несколько скованно и неловко, с лицами, говорящими, что вообще-то они танцуют, иронически дистанцируясь от танцев. Немного опьянев, они, возможно, отважатся танцевать по-настоящему. Я танцевать не люблю. Когда я сажусь на диван рядом с каким-то парнем, он кивает мне и продолжает дальше разговаривать с девушкой с челкой. Я достаю из сумочки мобильный телефон, 22:28, никаких новых сообщений нет. Девушка с челкой встает и идет в прихожую, парень направляется следом. Вообще же, я всегда одинока. Я отпиваю своего вина. Я устала, надо было оставаться дома. В икрах у меня колет.
Как дела? спрашивает Эмили, усаживаясь на подлокотник дивана с сигаретой в руке, хотя я знаю, что обычно она против того, чтобы курили в квартире.
Спасибо, нормально.
Ты разговаривала с Никласом?
Ну не то чтобы прямо.
Правда он приятный?
Вообще-то, я с ним совсем не разговаривала.
Эмили с недовольным видом отпивает глоток пива из банки и встает с подлокотника.
Думаю, мы тронемся дальше примерно через час.
В студенческом пабе полно народу, и какая-то группа, о которой я никогда не слышала, только что закончила играть, я опьянела от вина. У меня странное настроение, ситуация кажется мне то сносной, то отвратительной, а потом мне приходит в голову, что этот вечер, пожалуй, являет собой метафору моей жизни: на нетрезвую голову подобная связь кажется мне вполне уместной, ведь моя жизнь на самом деле либо сносная, либо отвратительная, в зависимости от того, как посмотреть, но что же это за жизнь, думаю я, если она, в лучшем случае, сносная. Эта мысль меня расстраивает. Эмили пытается вытащить меня на танцпол, хотя знает, что мне не хочется танцевать, я злюсь на нее, я устала и внезапно чувствую, что еле держусь на ногах, оглядываюсь в поисках сидячего места, но не нахожу его. Я прислоняюсь к барной стойке и, когда работающий барменом парень спрашивает, что я хочу, прошу еще один бокал вина, но тотчас понимаю, что пить не хочется, вино терпкое на вкус, ноги у меня болят. Я здесь никого не знаю, знакомиться ни с кем не хочу, забираю куртку и иду домой.
Дождь все не прекращается, город начинает заливать. Он построен на водянистой почве. Если изучить фотографии Центрального вокзала, видно, что сто лет назад ко входу поднимались по лестнице, а сейчас он находится на уровне земли. Все здание опустилось, весь город тоже опустится. Здесь находится старое дно озера, под улицами и площадями плохо скрытое болото, ил и отстой, грязь и глина. Когда мимо грохочет трамвай, можно почувствовать, как сотрясается земля. Скоро произойдет несчастье, что-нибудь рухнет и соскользнет; квартал съедет на слоях глины в реку Стрёммен, трамвай зароется в болото под булыжником, катастрофа, инферно из стали и глины.
В Норрчёпинге выходные, и мне следовало бы чем-нибудь заняться, но я не знаю, чем, можно было с таким же успехом предложить, что я выйду на работу. В выходные на центральной кухне хорошо доплачивают за неудобное рабочее время, я могла бы поработать с семи до четырех в субботу и воскресенье, мыть судки из-под приготовленных к выходным десертов, киселей, фруктовых пюре и кремов, которые все отдают синтетикой и вязкие от крахмала; если судки успевают засохнуть, их трудно отчистить. С этой доплатой я могла бы пойти в букинистический магазин Норрчёпинга и купить издание «Волшебной горы», на которое уже несколько раз смотрела: два тома конца пятидесятых годов в разных оттенках зеленого, они хорошо бы смотрелись на моем стеллаже.
Карл Мальмберг стоял бы перед ними и, вытащив первый том, сказал бы, что это очень хорошая книга, великая эпопея одного из крупнейших писателей современности. «Знаю, скажу тогда я. Она потрясающая». Он восхитится тем, что я ее читаю, ему бы не пришло это в голову. Карл Мальмберг усядется в мое красное кресло с книгой в руках, рассеянно перелистывая ее, выпьет глоток вина. Он принес с собой бутылку такого сорта, какой мне еще не доводилось пить, поскольку вино дорогое, больше ста крон за бутылку. На нем рубашка и пиджак, вид у него стильный. Я сижу на диване в новом черном платье, классическом и привлекательном, мое тело выглядит превосходно и изысканно, словно дорогой подарок в красивой обертке. В квартире у меня прибрано. Взгляд Карла Мальмберга скользит по комнате и останавливается на мне.
Ты вовсе не такая, как я себе представлял, говорит он.
А что ты себе представлял? спрашиваю я.
Карл Мальмберг слегка улыбается.
Не обижайся, но ты ведь работаешь в столовой.
Вообще-то нет, произношу я. Это просто случайно подвернувшаяся работа.
Что же ты собираешься делать потом? Карл Мальмберг отпивает глоток вина. Бокал он держит твердой рукой, смотрит мне прямо в глаза, искренне интересуясь тем, что я намерена делать со своей жизнью. Взгляд у него заботливый и одновременно требовательный.
Писать роман, отвечаю я, нет, собственная мысль приводит меня в смущение, это звучит неловко. Но мне хочется именно этого, значит, так и надо говорить. Я ведь буду писать роман. И не один, а много романов, я буду писательницей. Если сказать это правильным образом, решительно, а не как человек, который только мечтает, это прозвучит красиво и предприимчиво. Карлу Мальмбергу наверняка нравится такое, что красиво и предприимчиво, деятельно по нему это видно. Он любит, чтобы что-то происходило, любит женщин, которые умеют это организовать.
Почти каждый вечер я гуляю. После многочасового лежания на кровати с книгой, когда в городе темнеет и все внезапно начинает казаться тесным моя жизнь, квартира, мозг, какая-то тяга, беспокойство в душе гонит меня на улицу. Я пытаюсь уйти от собственных мыслей. По пути я врубаю музыку на полную громкость, что совершенно отключает меня от остального мира, помещает в некий пузырь.
Идти в гавань с музыкой в ушах я не решаюсь, там надо быть начеку, все время готовой к тому, что что-нибудь произойдет, что мне встретится кто-то, желающий причинить зло: ограбить меня, изнасиловать, убить. Этот граничащий с дурнотой страх вместе с тем содержит чуточку эротического напряжения, прямо как, мне помнится, ощущалось в детстве, когда я, бывало, смотрела слишком жуткий для меня фильм и одновременно хотела смотреть и нет, узнать и нет, подвергнуть себя кошмару и закрыть руками глаза.
Прогулки погружают меня в близкое к внетелесному состояние, в котором есть только я, город, запах осени, музыка и цепь моего собственного сознания, подобно сейсмографу, реагирующая на любую тень, на каждый запах и настроение. Я размышляю над тем, какого рода музыку обычно слушают писатели, какую музыку слушали авторы моих любимых книг, пока их писали. Особенно мужчины, писавшие книги о парнях, которые путешествуют по Европе, встречаются с девушками, напиваются, мечтают, читают книги и спорят; так я и хочу писать, но не как мужчина, а как женщина, пишущая, как мужчина. Другие девушки, претендующие на интеллектуальность, имеют совершенно иные идеалы, чаще всего возникающие от того самого ощущения подчиненности и направленной на него злости, мне же это всегда было чуждо. Я представляла, что хочу жить в соответствии с мифом о художнике-мужчине: сидеть в кафе и барах, курить, пить и спорить, смотреть мир, читать всякие книги, созерцать всякое искусство, слушать всякую музыку, чувствовать себя как дома, при полном отсутствии ощущения дома, быть фланером. Фланеров-женщин не бывает. С этим я не могу согласиться. Не могу довольствоваться чем-то более скучным только потому, что я женщина, и потому что мужчины во все времена считали все веселое своей прерогативой.