Идти в гавань с музыкой в ушах я не решаюсь, там надо быть начеку, все время готовой к тому, что что-нибудь произойдет, что мне встретится кто-то, желающий причинить зло: ограбить меня, изнасиловать, убить. Этот граничащий с дурнотой страх вместе с тем содержит чуточку эротического напряжения, прямо как, мне помнится, ощущалось в детстве, когда я, бывало, смотрела слишком жуткий для меня фильм и одновременно хотела смотреть и нет, узнать и нет, подвергнуть себя кошмару и закрыть руками глаза.
Прогулки погружают меня в близкое к внетелесному состояние, в котором есть только я, город, запах осени, музыка и цепь моего собственного сознания, подобно сейсмографу, реагирующая на любую тень, на каждый запах и настроение. Я размышляю над тем, какого рода музыку обычно слушают писатели, какую музыку слушали авторы моих любимых книг, пока их писали. Особенно мужчины, писавшие книги о парнях, которые путешествуют по Европе, встречаются с девушками, напиваются, мечтают, читают книги и спорят; так я и хочу писать, но не как мужчина, а как женщина, пишущая, как мужчина. Другие девушки, претендующие на интеллектуальность, имеют совершенно иные идеалы, чаще всего возникающие от того самого ощущения подчиненности и направленной на него злости, мне же это всегда было чуждо. Я представляла, что хочу жить в соответствии с мифом о художнике-мужчине: сидеть в кафе и барах, курить, пить и спорить, смотреть мир, читать всякие книги, созерцать всякое искусство, слушать всякую музыку, чувствовать себя как дома, при полном отсутствии ощущения дома, быть фланером. Фланеров-женщин не бывает. С этим я не могу согласиться. Не могу довольствоваться чем-то более скучным только потому, что я женщина, и потому что мужчины во все времена считали все веселое своей прерогативой.
Недавно я видела на доске перед университетской библиотекой объявление о каком-то феминистском черлидинге, наверняка приукрашенном теориями, которые объясняют, что на самом деле этот черлидинг обладает подрывающим устои общества потенциалом вот чем все заканчивается, если вообразить, будто традиционные притязания мужчин неправильны, думаю я: к бессмысленным мероприятиям, которые все вдруг договариваются воспринимать всерьез. Какой печальный способ довольствоваться установленными женской половой принадлежностью границами, пребывая в убеждении, что ты против них восстаешь. Я никогда не смогла бы удовлетвориться тем, чтобы заполнять свое существование подобным или чтением того, что читают сознательные женщины, во всяком случае, не прочитанные мною книги, поскольку они считаются слишком типично мужскими, эгоцентричными, отвечающими норме; меня все время интересует, почему мне никак не встретится хоть одна женщина, считающая любимые мною книги хорошими, а описанную в них жизнь замечательной, достойной подражания.
Сознательной женщины из меня не получилось. Совершенно обычной женщины тоже, я слишком умна однажды, крепко выпив, я сказала об этом Эмили, та разозлилась на меня, причем всерьез, посмотрела на меня, как на предательницу. Я вечно чувствую себя предательницей. Во всех лагерях я оказываюсь предательницей. Дело в том, что я вообще-то не нуждаюсь в других людях. Самое большое предательство по отношению к сестринскому братству чувствовать, что оно тебе не нужно.
Я ищу себе подобных в книгах. Или таких, какой мне хотелось бы быть: тех, кто отдается жизни, любит и теряет, а не отгораживается от жизни идеологиями и теориями. Однако они плохо кончают, эти писательницы, молодые, лиричные модернистки, обнажающие душу писательницы девяностых, которые пишут с позиций совершенно незащищенной любви к мужчине. Они не получают того, кого любят. Меня это огорчает, поскольку кажется, будто речь в книгах идет обо мне, и я, тем самым, обречена на погибель. Неужели у женщин, не замалчивающих желания пленять мужчин, можно извлечь только один урок: они обречены на смерть? Я тоже хочу пленять мужчин. В сознательных журналах, которые выписывает Эмили, пишут, что бантики на нижнем белье отвратительны, что их надо срезать, поскольку они символ маленьких девочек, а мужчины, которые воспламеняются от бантиков на нижнем белье, в принципе педофилы, в них как бы вколочено: вожделеть девочек, занимающих подчиненное положение. Я не сомневаюсь в том, что большинство парней в студенческом пабе вожделеют девочек, занимающих подчиненное положение, но это не имеет отношения к бантикам на их белье.
Этой осенью я по чистой случайности начала слушать музыку восьмидесятых: электронные хиты, «новую романтику», потом «итало-диско» монотонную, синтетическую музыку с банальными текстами, которые, вместе с тем, такие откровенные и трогательные, что захватывают меня, и синтетическими звуками, всегда звучащими тепло, подобно темной ночи на Средиземном море, где я один-единственный раз побывала, но эта музыка прекрасно передает сладостно-горькое чувство. Проходя по аллеям, сквозь листву лип, я слушаю «итало-диско», ставлю одну из песен на репит, она начинается почти по-военному, но эта песня обнаженная, отчаянная; You took my love, and left me helpless[4] она наводит меня на мысль о книгах женщин, которые любили и теряли, заканчивая не чем иным, как глубоким одиночеством. Я слушаю ее снова и снова, словно подпадаю под ее гипноз, включаю дополнительные басы и растворяюсь в музыке. Меня трогает смесь поверхностного и глубоко прочувствованного, радости жизни и меланхолии, я думаю, что ценю в людях те же качества. Правда, мне еще не встречался человек с такими качествами. В жизни нет почти ничего откровенного, думаю я. Если ищешь откровенности, надо приготовиться к одиночеству.
В понедельник он не появляется, а дождь идет опять. Сив с Магдаленой разговаривают о том, что делали в выходные, о своих семьях и родственниках в пригородах Норрчёпинга, где бесконечными однотипными районами растянулись многоквартирные дома и виллы. Коллеги говорят о собачьей выставке, о ротвейлерах и как их следует разводить, говорят о телепередачах, которые я не видела.
На работе я часто молчу, они, возможно, думают, что я стесняюсь, и иногда это действительно так, но в основном я молчу, поскольку мне трудно участвовать в их разговоре. И вовсе не потому, что я считаю себя выше тем, на которые они говорят, я люблю разговаривать о таких совершенно обычных вещах, но что-то в самой ситуации кажется мне странным. Для них я человек, который учился в университете, а они нет, это создает дистанцию, мое увлечение чтением и написанием текстов создает другую коллеги, похоже, рассматривают подобное как наказание, как нечто, чем они занимались в школе и от чего потом с радостью избавились, я это понимаю и отнюдь не считаю, что все должны увлекаться чтением и писательской деятельностью, однако дистанцию это создает. В-третьих, у меня отсутствует любовная жизнь, которой мне бы хотелось делиться в подробностях, нет парня или мужа, о которых можно рассказывать, никаких деталей, чтобы их выкладывать, это сознательный выбор, я не хочу открывать им душу. Отсюда возникает дисбаланс, когда они открывают душу мне, что иногда случается, хотя чаще всего, когда они ведут друг с другом доверительные разговоры, я сижу с ними за кофе и слушаю, как немой свидетель, не открывая взамен ничего о себе.
Во вторник он не появляется, во вторник снова идет дождь. Вечером я встречаюсь в кафе с Эмили, за ее столиком сидит смутно знакомый мне парень. Эмили, похоже, гордится его присутствием.
Это Никлас, вы ведь уже встречались? широко улыбаясь, произносит она, я соображаю, что это парень с ее вечеринки, который сидел на диване и ушел, так и не поговорив со мной.
Мы виделись у тебя на вечеринке, подтверждаю я.
Он кивает, сдержанно здоровается. У него прическа шестидесятых годов, одновременно красивая и невероятная, будто кто-то приклеил ему к голове часть волос из другого десятилетия, но которую ему, однако, удается успешно носить, поскольку ниже прически он красив, заостренные черты лица, он наверняка играет в какой-нибудь группе, Эмили любит парней, играющих в группах.
Как у тебя дела? начинает беседу Эмили.
Все нормально.
Ты сегодня работала?
Да.
Где ты работаешь? спрашивает Никлас.
В больнице в столовой, отвечаю я.
На лице Никласа на мгновение возникает отвращение, потом он несколько вымученно улыбается. Зубы у него очень белые.
Мы с Эмили вместе учимся, говорит он.
Я киваю. Между ними на столе лежит масса книг с мыслями французских философов о фотографии и фильмах. Эмили пьет кофе из высокого бокала, когда она всасывает последние капли через соломинку, раздается хлюпанье, вид у нее радостный, щеки раскраснелись.
Хочешь сегодня пойти с нами? спрашивает она.
Куда вы собираетесь?
В студенческий паб. Но «разогрев» будет у Никласа. Было бы классно, если бы ты пришла. Правда, было бы классно?