«Хочу, кочевник, хочу. Но не могу. Не умею. Вот такой Аллах Акбар».
Так что, откроешь?
Мой кочевник со всей искренностью почесал затылок под шапочкой. Он отставил помело и зазвенел связкой ключей. Уже открыв люк, он занял положение между крышей и мной, и уточнил, не собрался ли я дурить. Он использовал другое, тюркское слово, но я догадался, я понял его.
Я же тебе говорю, домовой, я за своим ковриком
Что мне взбрело в голову спросони? Легкий вечерний хмель от выпитого с Михой? Или тот сок, который то и дело бродит в русском человеке, в беспокойной его душе? Бродит, бродит и временами кружит голову, как настоящее вино.
А что кочевник? Он отступил, и только буравчики его зрачков продолжили следовать за мной.
На крыше гулял, свистел нешуточный ветер, не чета тому, что задувал на юге, над больничными корпусами. Это в квартире могло казаться, что за окном легкий бриз. До эпидемии под моим окном что днем, что ночью карнавал. При свете торговля, во тьме гульба, да драка у пивной. Теперь дело иное. Шалман закрылся, торговля притихла. Штиль. Стиль.
Я направился к южной кромке крыши. Оттуда был хорошо прорисован атлетический торс высотки у «Сокола» той самой, на которой угасла зоркость моего взгляда с больничной крыши. Так что, если сложить мои собственные прямые, то выйдет весь диаметр Москвы. А это о-го-го какой размах!
Ну а где же ты притаился от вируса, мой художник? Дай бог тебе крепости. Неужели вирус может найти человека, который решил затеряться в том муравейнике? И неужели от случайного можно в нем укрыться, затаившись?
Ветер не дает задуматься, он толкает в спину. Куртка надувается парусом и подводит меня. Мне не доводилось ходить на яхте, вот я и недооценил собственную парусность. Меня словно рвануло тугим канатом к краю, и я полетел. Испуг остановил сердце на мгновении восторга, но мысль, но чувство не успели замереть, они слились в осознании легкости бытия. Так легко! Всех жаль, и все легко. Легче легкого душа твоя Не надо влачить, не надо бояться за самое близкое, и ни вируса нет, ни рака. Сдуло одуванчик, и больше ничего нет. Ничего больше нет. Сердце должно было бы разорваться от муки, что больше не увидать ту, ради которой все Но не разорвалось, потому что замерло.
Все сущее объединилось в одно. Бесконечно долгое время и бесконечно наполненное, населенное, крохотное пространство. Оно покачнулось, отстало от меня, легкого, как былинка с одуванчика, но тут новый порыв вернул меня на крышу. Волна выбрасывает на берег, а потом возвращает в океан. Возвратный ток. Неужели и вихрь воздушный способен творить такое?
Возле меня стоит кочевник. В его зрачках укор. В них потухло время. Он только что поверил в бога, вернувшего меня на твердь. Он ни слова мне не сказал, только под руку проводил до самого лифта. Расставаясь с ним, я улыбнулся и протянул руку. Не знаю, отчего, но мне по-прежнему было легко, хорошо, свободно. А он отскочил от меня, как от чумного или холерного. Тут я вспомнил: Пушкин сидел в холерном карантине. И действительно, в Болдине
2020СТОЯН
Опытным черным глазом хромой грек Григорис отметил новенького на прогулке, по-немецки называемой тут, в тюрьме, «свободным часом». Не в том только смысле новенький, что новопоступивший, а в том, что вообще первачок. Это видно по всему. По тому, как чешет в замешательстве затылок, и потом приглаживает короткие светлые волосы, приподнявшиеся на темени кисточкой, и убирает руку в карман, и снова достает оттуда, ведь нечего ей там делать. И снова к затылку. Григорис прищурился, заладил самокруточку вслепую, не глядя на пальцы, и стал наблюдать, как поведет себя новенький, впервые очутившись во дворе, замкнутом высокими бурыми стенами. Грек охотно и давно вел наблюдения за такими. Это стало его хобби. Одни «усугубляются», упирают подбородок в грудь, а взгляд в каменистую дорожку, и начинают мерить круги, косо, исподлобья оценивая своих нынешних товарищей по несчастью. Другие сразу ищут своих, их уши напрягаются, ноздри расширены, взор шмыгает туда-сюда. Третьи смотрят в небо, там просят пощады, милости, поддержки. Обычно вот такие и есть первачки. Они Григорису нравятся, они его особенно интересуют. Как-то они себя проявят? Как угадать, виновны ли, или зазря попали сюда? Сам грек на помощь неба никогда не надеется, никогда ее не ждет и знает, что сидит за дело. Потому что он все по жизни решает сам, «дядя Григорис». И рассчитывает не на правосудие, а на дорогих адвокатов. Но ему любопытно подмечать, как пыхнет огоньком и затухнет надежда в первачке, как глаз его ищет то одинокого угла, то понимания, утешения, доброго совета. А на советы Григорис горазд. Он любит давать умные советы. Все веселее
Нынешнего первачка Григорис отнес к высшей категории в своей классификации. Цыгане, албанцы, марокканцы или голландцы и бельгийцы его мало интересовали воры да наркодиллеры мелкой руки. Выше он ставил афганцев, сирийцев, итальянцев, над ними шли немцы за немцами грек следил внимательно, в приглядку от них можно было узнать что-то полезное, иногда среди них попадались настоящие махинаторы, обманщики высокого полета, игроки против государственной системы. Но немцев в этой тюрьме мало. Жаль. Зато есть сербы, болгары, прочие «русские» и, на худой конец, русские немцы. Эти вызывали в нем живое любопытство. Они были «свои», в общении с ними можно было снимать первую линию обороны. Григорис не умел словами описать то особое в их лицах, которое выдает «русских», но к чему описание признака, если он и без всякого описания никогда не ошибается! «Обхожусь без гносеологии», говаривал дядя Григорис в своем кругу. Каждый свеженький русскоязычный это новая нелепая история, а новая интрига она как сигарета, может занять время, которое тут только этим и можно убить. Каждый новенький это выкуренная неделя, а, если повезет и если умело, не спеша раскуривать, две, три Нынешний первачок был своим. Серб или болгарин. Три недели, месяц!
Новенький попал во двор шестого корпуса в середине «часа свободы». Оказавшись в замкнутом овале, он замер. Лицо, по форме напоминающее продолговатую виноградину, было бледно и пусто. Светлые грустные глаза, неестественно, высоко размещенные природой над носом, и отечные серые дуги под ними то ли от недосыпа, то ли из-за больных почек придавали сходство с пандой. Человеку было от силы лет сорок, виски только начали седеть. Крупными ладонями, сперва одной, затем второй, он протер веки, как-будто старался проснуться, очнуться, обнаружить себя в другом, привычном ему месте. Но, убедившись, что двор не сон, он почесал в затылке и понуро побрел по дорожке против часовой стрелки, по заведенному тут непререкаемому правилу, которое сразу, без дополнительных объяснений, угадывает всякий новичок, сюда попавший. По часовой только для «голубчиков» и для любителей деток и зверей.
Григорис поднялся со скамеечки, вокруг которой собирались «русские», играли в нарды и обсуждали мировую политику и Путина грамотный и ловко говорящий грек тут часто выступал политинформатором. «Я, мил человек, поясню», обычно начинал он, и другие умолкали, готовясь слушать про тайный план Путина на Донбассе, про новую русскую чудо-ракету, и про то, почему американцам снова не по зубам окажется Россия. Но сейчас круг раздвинулся, ему освободили проход, а долговязый латыш Михель сразу двинулся за ним вслед. Автомобильный вор Михель, или, по-простому, Миша, в Германии попался впервые и порядков тут не знал, зато сразу определил, за кого лучше держаться. Ну и дядька Григорис без труда прочел книгу жизни этого молодого человека. Такого иметь при себе неплохо. На воле продаст, а тут кишка тонка. Тем паче, что Михель дольше всех готов был выказывать интерес к разъяснениям Григориса, хоть о подводных лодках и о геологическом оружии, хоть о том, как не попасться при воровстве запасных частей.
В человеке, считающем себя порядочным или невиновным, не подходящим для узилища, вид уголовников, разошедшихся по двору, прорезает особую, острую собачью чуткость к сочувствию. Новенький, поравнявшись с Григорисом, остановился и взглянул на разглядывающего его человека так, как вечно голодная душа собака глядит на прохожего, у которого в руке колбаса.
Серб? в лоб спросил Григорис по-русски.
Болгарин. Стоян я, отозвался новенький и протянул руку.
Еще лучше. Пойдем, пройдемся вместе.
Они двинулись, а Михель тенью за ними. На дорожке втроем в линию уместиться трудно.
У тебя что случилось? На вора ты не похож, руки, как у каменщика. Травой тоже не торгуешь, верно?
Болгарин замотал головой. Григорис вспомнил, что в Болгарии согласие именно так выражается «да» как «нет», а «нет» как «да». Он усмехнулся. Стоян, в свою очередь, то ли понял причину, то ли просто обрадовался возможности, допущению улыбки, и его серое лицо просветлело и разгладилось.
«Не тупой. Это хорошо», порадовался материалу Григорис.
Погоди, не говори. Я угадаю.
«Не вор, взгляд ровный, движения рук замедленные, ладони что совковые лопаты. Лицо-то добряка, но подбородок с упрямцей, хоть и маленький. Нос битый. Понятно», произвел он в уме быструю выкладку.