«Не тупой. Это хорошо», порадовался материалу Григорис.
Погоди, не говори. Я угадаю.
«Не вор, взгляд ровный, движения рук замедленные, ладони что совковые лопаты. Лицо-то добряка, но подбородок с упрямцей, хоть и маленький. Нос битый. Понятно», произвел он в уме быструю выкладку.
Драка? По пьянке или по обиде влепил кому-то, а тот виском об угол, или затылком об унитаз? А протрезвел ты уже тут, и без адвоката, так? К тому же не резидент?
Глаза Стояна мгновенно заволокло сизой пеленой. Он снова сник.
У меня тоже нет адвоката, через плечо Григориса вставил Михель.
Он таким способом решил напомнить греку, что тот с пару дней как обмолвился, будто пошлет на волю весточку и добудет защитника, который на кражах запчастей собаку съел. Но грек не обернулся. Напротив, его затылок окаменел.
Хуже? продолжил он свой допрос.
Болгарин остановился. Он снова погрузил ладони в глубокие нашивные карманы арестантской куртки.
Они мне говорят, я ножом. Что два свидетеля, тоже говорят. А я только вышел разобраться. Один вышел, их трое. Обижали, за куртку этот дурак схватил. Вот, у шеи. Я ему кулаком в нос, а они твердят, ножом в горло. Свидетели есть, говорят А я дома строю. Такой добрый контракт в Бонне! Только что, только что договорился. Теперь какая стройка! Чёрт меня возьми идти в ту кнайпу.
Убил?
Мне говорят, он в коме. Плохо очень?
Нож нашли? Предъявили?
Нет ножа. Спрашивали, где нож. Не было. И я тут, а подруга ничего не знает. Куда я пропал. Жениться хотел. Теперь эта беда.
Красивая?
Стоян и тут отчаянно мотнул головой, вынудив Григориса невольно улыбнуться. Впрочем, своей улыбки грек не стеснялся, как не стеснялся всего того, что делал, потому что не было и нет над ним судьи, кроме бога и его самого. Как-то было это семь лет назад зашли к нему в магазин три фраера. Два чеченца и громила-украинец, еле в дверь вписался.
«Давай, сказали, делись, грек, с людьми, которые пораньше тебя на здешнюю поляну присели. Или уходи, земля большая, травы всем хватит. Уходи с нашей поляны, а магазин себе оставь, нам твой ларек не нужен. За 30 процентов кормись. Тебе и дочке твоей 70 процентов за глаза хватит, в шоколаде будете. Прикинь, мил человек, шоколад повкуснее будет каши из мозгов!»
А Григорис даже не привстал со стула.
«Сядь и послушай, мил человек. Сядь вровень и послушай», предложил он самому маленькому, тщедушному гостю, который рисовался за главного.
Предложил, а сам левой рукой нащупал нож в ящике стола, всегда приоткрытом на такой случай.
«Вот послушай. Я согласен. Дай пять, и по рукам».
Чеченец не удивился. Он презрительно усмехнулся и медленно, театрально вытянул пальцы горсточкой перед собой не для пожатия, а, считай, для поцелуя. Григорис принял их в свою ладонь.
«Согласен на семьдесят. А тебе и вот этим твоим друзьям тридцать, если вот тут, в подсобке, три раза в день сортир будете до свинячьего блеска полорасить!» тихо и внятно выговорил он.
Не успел чеченец отдернуть руку, как Григорис сжал ее тисками своей маленькой, но, как бывает у самолюбивых людей небольшого роста, сильной ладони и дернул к себе так в их краю, где он вырос, могут дернуть за хвост быка, чтобы свалить с ног. Второй рукой он прижал стальное острие одностороннего ножа к горлу, глубоко под челюстную кость, к сонной артерии.
«Дернетесь проткну до глаза. Вылезет вместе с хрусталиком. Ясно? Сейчас уйдете и больше сюда ни ногой. Не ходите втроем, каждый мужчина сам себе господин. И не пугай, женой не пугай, дочкой не пугай. Можешь убей, я новую жену найду, новую дочку заделаю. Но тогда каждого из вас я всей семьи лишу детей, родителей накажу, братьев накажу и сестер. С этой минуты молитесь на мою жену, на дочь молитесь».
Они молча ушли, поджав хвосты и больше его не беспокоили. Хотя украинец, пятясь, все-таки пробормотал:
«Ну ты отморозок. Сколько у тебя их уже перебыло, жен»?
Вопрос запомнился. Жена одна. Но он знает, что за свои слова ответил бы. Вот только пока не знает, почему он такой. Откуда он взял, что право имеет? Почему нет в этом ни крупицы сомнения?
Ты не думай, что уйдет. Думай, что сам уйдешь. И пока не мудруй, мысль на шею не накручивай. Дурная мысль хуже мыльной веревки. Пускай сперва нож найдут, и твои отпечатки предъявят. А без этого очень скучный разговор.
Ты не думай, что уйдет. Думай, что сам уйдешь. И пока не мудруй, мысль на шею не накручивай. Дурная мысль хуже мыльной веревки. Пускай сперва нож найдут, и твои отпечатки предъявят. А без этого очень скучный разговор.
А свидетели? Что я один против них?
Григорис проявил снисхождение. Он легонько взял болгарина за рукав и побудил к движению.
Дыши воздухом. Свидетель сюда, свидетель туда. Мало ли что тебе говорят следаки. Это их работа, тебя испугать и запутать. Выпишем тебе адвокатшу, и пусть те свидетели парятся. А ты дыши, пока с нами тут обвыкайся. С русскими. Всякой твари по паре, а нас пятерня. Вот так.
Он вновь бросил внимательный взгляд на новенького.
Гони дурные мысли. Шея не для петли, шея для головы.
Сказал и пошел, уже не оглядываясь на Стояна, а завязав новый разговор с долговязым Михелем, сразу выступившим из-за спины вперед.
***
Прошли три дня, и Стояну самому временами начало казаться, что он пообвыкся в шестом корпусе. Но Григорис и Михель этому не очень верили мешки под глазами не рассосались, а красные, как у горького пьяницы, белки, выдавали бессонницу, если не ночные слезы. Ночами в самом деле было тяжко. Первачка атаковал гудящий рой мыслей о судье, который посмотрит на него и сразу определит, что он не бандит, не убийца. Об амнистии, в конце концов, пусть Григорис утверждает, что в Германии не бывает амнистий. И особенно о ноже, про который он вроде бы знает, что не было с ним ножа, но все-таки точно не помнит, и не помнит, хоть убей не помнит, не помнит, не помнит, что же было после удара в нос. Был нож или не был? Был или не был? После этого он вспоминал о будущем. Когда к нему придет адвокат? Что скажет, чем успокоит или огорошит? Вышел ли из комы тот, который хватал за грудки? Тот, чей близкий оскал, бешено злой оскал, такой близкий, что зубы вот-вот отпечатаются на твоем лбу, ты никогда не забудешь дай бог, чтобы выжил, выжил, очнулся, признался, что кто-то другой воткнул ему в горло острие Это видение, мечта, надежда уже не оставляла его до рассвета. И только когда первый свет попадал в камеру сквозь окно, Стояну удавалось поймать короткий, до скорой побудки, сон.
Утром, до прогулки, он работал над собой, бодрился, убеждал себя, что его беда временная, что его ждет Иринка, да и умения строить дома тюрьма отобрать у него не сможет. Он вспоминал построенные им дома, начиная от первого, еще в деревне, когда он подручным был у деда. Это средство помогало, так что с полудня до вечера Стояну удавалось держаться огурцом, ни о чем таком не думать ни о ноже, ни о том, который в коме. Он вслушивался в чужую речь охранников, надеясь научиться понимать важные слова, которые помогут ему выжить тут. На прогулках он так и держался русских, но и их разговоры понимал не окончательно, и не одни разговоры, но их самих. Особенно один молодой «русский» его смущал называли его Сашком. Сашок был типичный «русак», как в Германии прозвали вот таких молодых люмпенов из семей переселенцев, перебравшихся из Казахстана пониже Стояна, коренастый, в коротких, по щиколотки, но расклешенных брюках, в высоких гетрах и огромных тяжелых черных ботинках на рифленой подошве, с тупыми носками. В таком виде он мог бы вызывать улыбку, если бы не широченные, низко опущенные плечи, длинные руки неандертальца, раскачивающиеся едва не над самой землей и оканчивающиеся пудовыми, всегда сжатыми кулаками, низкий лоб и крохотная, неровной формы налысо бритая голова, украшенная многочисленными шрамами на черепе, что секли его под разными углами. И, наконец, глубоко утопленные глазницы под безбровыми дугами, а там, в глубине крохотные настороженные глазки. Сашок не вставал в тюремном дворе среди русских, а устраивался чуть сбоку и, косясь исподлобья, молча следил за историями других, за их байками, в какой тюрьме лучше, в Зигбурге или в Ремагене, и только когда доходило до политики, до русской операции в Сирии, как раз на днях внезапно объявленной, он наклонял голову в сторону говоривших, его подбородок приподнимался и иногда он даже вставлял свою реплику. Впрочем, его интерес выражался поперек общей темы. Он мог резко просесть в коленях, дернуть головой, выкинуть перед собой кулак и выдать такую вот фразу:
А зверьки долбанные достали, на полную дуру свои бельды-гульды врубают, отморозки. Терпеть не могу. Всех их долбить, как дядя Вова долбит. Что в Сирии! Тут их гасить, чтобы сидели тише травы. Что, не так?