Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев - Сборник 5 стр.


В 1864 году явился новый пленник Рыженков, и я вновь был потребован для опознания, и когда пленник был предъявлен, то я без труда узнал в нем того действительного пленника Степана Михайловича Рыженкова, который вместе со мной и другими был взят черкесами в плен перед вечером в среду 24 сентября 1830 года.

Во все время нахождения моего в плену гораздо больше было прискорбных приключений и невзгод со мной против тех, которые мной описаны, но я их не могу теперь все вспомнить, а вкратце записал только то, что не забыл[2].

1 августа 1900 годаКофанов М. [Х. Кофанов]. В плену у горцев в 1830 и 1831 годах // Труды Ставропольской ученой архивной комиссии. Ставрополь, 1914. Вып. 6. С. 311.

Черноморский казак

Лев Екельн. Из записок русского, бывшего в плену у черкесов

Лев Филиппович Екельн  помимо «Из записок русского, бывшего в плену у черкесов», является также автором литературного произведения «Джекнат и Бока. Чеченская повесть» (Отечественные Записки. 1843. Т. 31.  11).

Л. Ф. Екельн  дежурный штаб-офицер штаба Отдельного Оренбургского корпуса, майор, «состоящий по кавалерии». В Оренбурге был дружен с А. Н. Плещеевым, который ценил его душевные качества. Тесные отношения с Екельном поддерживали другие опальные.

Вот что можно почерпнуть о нем в Интернете: «Его положение позволяло ему влиять на судьбу Шевченко, и мы возлагали на него надежду»,  писал впоследствии Б. Залеский, характеризуя Екельна как «доброго человека». Шевченко узнал о Екельне от Залеского, вероятно, не ранее 1853 года. «Еще раз благодарю тебя за копию Монаха и  я тебе как Богу верю  ежели Лев Филиппович такой человек, как ты говоришь, то и ты, и он скоро увидите и Актау и Каратау, ежели не красками, то по крайней мере сепию». Речь идет о рисунках Шевченко, которые он, в силу царского приговора, мог делать лишь тайком; отсюда понятно, как характеризовал Залеский одного из близких помощников генерал-губернатора.

В 1854 году Екельн был отчислен от должности дежурного штаб-офицера и назначен исполняющим обязанности члена Омской полевой провиантской комиссии.

Путь от аула Чишки до аула Доч-Морзей[3]

Из Чишек до Доч-Морзей две дороги: одна идет по горам и утесам, образующим славное Аргунское ущелье, другая  по руслу реки. Газий (князь) выбрал последнюю, сотворив обычную полуденную молитву; князю и его мюридам подвели коней, меня посадили на круп лошади какого-то чеченца. Авангард тронулся; за ним, в 60 шагах, вновь пожалованный начальник (после смерти славного Эрс-мирзы Шамиль, голова бунтующих горцев, назначил на место его Газия, мюрида и соотечественника своего, начальником следующих аулов: Чишки, Доч-Морзей, Улус-Керты, Исмаил-Ирвей, Войхёнах и Муссейнюрт), имея по бокам в пяти или десяти шагах по нескольку человек наездников; наконец арьергард. Толпа народу проводила князя, осыпая желаниями здоровья и успехов. Выехав из аула, мы повернули налево, к берегам вольного Аргуна. Последний раз простился я взорами с Чишками, памятными зверским обращением со мной Голегы и жестокой болезнью. Аул с высокими пирамидами кукурузы медленно тонул в осеннем тумане. Прощай!

Дорога, дойдя до леса, вдруг поворачивает направо и сбегает к ложу реки, обставленная высокими дубами и вязами; кони, фыркая, медленно, нога за ногу, ступали по глинистой почве, размоченной дождями, и грудью бросались в волны Аргуна, катившего воды свои у самого спуска. Вот мы в ущелье: гигантские скалы, увитые вековыми дубравами, обступили бешеную реку; над головой клочок прекрасного голубого неба: направо и налево громадные выси; под ногами волны да волны

Шагом ехали мы то по руслу Аргуна, то по тропинке, бежавшей около берегов его. Князь запел любимый гимн мухаммедан «Ла иллях иль Аллах»; мюриды хором подхватили последние звуки песни, и вызванное эхо следом откликнулось какой-то дикой, мрачной гармонией и далеко, далеко понесло печальные напевы свои

Грустно стало мне; казалось, чем дальше отодвигался я от родного края, тем дальше улетала надежда когда-нибудь снова увидеть его. Будущность, прежде столь светлая и радужная, исчезла, как звук. Недавно писал я на родину; ответа еще не было, и невольная мысль, что поприще столь благородное я должен кончить рабом презренного и гнусного лезгина, умереть в цепях, не оплаканный слезой ни друга, ни христианина, убить в железах мою молодость и потом умирать долго, медленно, обремененным кандалами и напутствуемым проклятиями или насмешками врагов Бога и моего Отечества Из чьих глаз эти думы не вызвали бы слезы душевного страдания?..

С час ехали мы; природа все та же: не увидишь луча солнечного; все выси, да скалы, да горы, да леса дремучие.

 Скоро ли?  спросил я у своего спутника.

 Да вот,  отвечал чеченец, указывая плетью:  поднимемся на бугор, а оттуда недалеко.

Мы въехали на маленькую горку. Широкая и длинная поляна лежала перед нами; солнце садилось; князь приказал остановиться; мы слезли; начальнику поднесли медный таз и глиняный кувшинчик для омовения; лошадей спутали; мне приказали сесть; правоверные собрались прочесть молитву перед закатом. Впереди, на маленьком пестром коврике, сам князь; за ним, на разостланных бурках, мюриды его; каждый шепчет про себя слова намаза; один Газий звучным и громким голосом полупоет: «Бисмиль ля и эльхиндо». Лица, за минуту полные отваги и дерзости, сменились выражением какой-то важности и смирения; взоры опущены долу, руки сложены на пояснице; лучи солнца, пробившись сквозь ветви деревьев и далеко обливая поляну, играли на белых, чистых чалмах мюридов чудным розовым светом; дорогие насечки на ружьях, кинжалах и шашках словно горели; недалеко связанный русский; там кони, понурившие головы Так торжественно тихо! Ни ветер не колыхнет, ни птица не взовьется; только звучный лепет молитвы да говор волны

«Аттаге и ата» кончена, и вот мы опять на диньях. До ночлега оставалось версты три; место ровно, хоть шаром покати. Выхватив пистолеты и ружья, мюриды словно птицы понеслись по полю, сверкали, гремя выстрелами. Каждый хотел блеснуть перед новым начальником, и долго джигитовали бы барколлы (удальцы, бодрые, смелые), если бы не аул, который вдруг вышел из-за леса. Мгновенно все собрались вокруг князя. Проехав еще с полчаса, отрядец наш остановился в виду Доч-Морзей. Множество домов, аккуратно выбеленных, разбросанных без всякой симметрии по широкому полю. С южной и западной стороны Доч-Морзей опоясан густым и непроходимым бором; с восточной он примыкает к Аргуну; жители его  беглецы атагинские: после набега Ермолова на столицу Чечни, славную и богатую Атагу, все, что было истого мечиковского, бросилось в ущелье и образовало аулы самых буйных и смелых разбойников

Князь, по обычаю истинного мухаммеданина, выжидал, чтоб кто-нибудь пригласил нас под кровлю. Вот летит знакомец мой, хитрый Чими.

 Салам алейкум!

 Алейкум салам,  ответили хором.

Пошли приветствия.

 А, а! Леон, хё вун окуз? Марша ла илла я дела! (А, а! Леон, ты здесь? Прошу Бога, чтоб здоровье шло к тебе!)

Я поблагодарил; мы тронулись. Все, что было живого и разумного в ауле, все встретило нас. Салам и приветствия градом летели со всех сторон. С этой-то свитой мы торжественно въехали во двор Эм-мирзы, отца Чими.

Как и везде, меня мгновенно окружили; десятки рук протянулись к полам сюртука, ощупывая сукно; фуражка ходила из рук в руки, возбуждая смех и брань. Как и везде, народ, удовлетворив первое любопытство, начал ругать христиан, русских и меня в особенности. Я попросил человека, приставленного ко мне, развязать мне руки (когда мы отправлялись, локти мои туго перетянуты были кожаным ремнем) и спрятать меня куда-нибудь от безотвязных. Мюрид отправился к князю испрашивать позволения; через минуту явился он, неся кандалы; меня посадили, и не прошло мгновения, как бедные ноги мои были скованы. Кто был поближе, со смехом спрашивал:

 Якши? Дикен-дюи? Эй, давелла гаккец! Эй, джалиа, джалиа! (Якши  по-татарски, хорошо; дикен-дюи  по-чеченски, то же; давелла гаккец  твой отец ест свинью, или просто «ты свиноедов сын»; джалиа  собака.) Надо было поскорее уходить; иначе слова превратились бы в угрозы более действительные, а я должен был молчать и, как вещь бездушная, не чувствовать, не мыслить. Меня ввели в высокую и просторную саклю. В стене вделан камин; яркое пламя разведенного огня обливало светом трех чеченок, варивших баранину, и, играя на стволах ружей и пистолетов, на клинках шашек и кинжалов, терялось в углах комнаты.

При входе нашем чеченки поднялись.

 Возьми его!  говорил мой мюрид, сдавая с рук на руки какой-то старушке, сгорбленной тяжелыми 50 годами:  Посади его куда-нибудь да посмотри за ним; мне надобно идти.

Добрая старушка усадила меня подле самого огня на мягкой кожаной подушке. Я поблагодарил ее как умел. Вероятно, хозяйка приняла участие во мне, потому что продолжала, указывая пальцем на котел с лакомой бараниной:

 Якши? Твоя коп кушай будет!

Назад Дальше