Подумав, Юрка изрек:
Это неправильно. Девчонка все-таки.
Я пожала плечами, не соглашаясь признать себя "слабым полом". Но Юркины заботливые мысли уже приняли другое направление:
Без собаки нельзя. Воры заберутся. Ты вот что, подожди малость. Наша Сильва ощенится скоро, я тебе тогда щенка подарю. Мать-то как, позволит?
Ей все равно, ее же дома никогда нет. А отец может и не позволить.
Обдумав возникшее препятствие, Юрка решил, что будет надежнее, если щенка подарит как бы не он, а сама Прасковья Ивановна. Это была "правильная" идея, и два месяца спустя мы с отцом явились к домработнице в гости, на собачьи смотрины. Отцу хотелось иметь не какую-нибудь шавку, а внушительного сторожевого пса. Сильва в этом смысле выглядела многообещающе: крупная, крепкая овчарка-полукровка, при виде чужих яростно рвущая цепь.
Под ее басовитый лай мы с Юркой и отец с Прасковьей, стоя посреди двора, обсуждали, когда лучше отнять щенка от матери и кого нам надо, кобеля или сучку, как вдруг Сильва, оборвав цепь, ринулась на нас. Испугаться я не успела. С ужасающим, поистине нечеловеческим ревом отец сам бросился ей навстречу. От неожиданности Сильва пискнула и, попятившись, юркнула в будку.
Одновременно уязвленный позором своей собаки и восхищенный папиной лихостью, мой Ланселот некоторое время пребывал во власти противоречивых чувств. Затем, шмыгнув носом, решительно подытожил:
Правильно. Ты всех ближе стояла. Она бы тебя тяпнула.
Так в начале зимы у нас появился Бутон. Это было неуклюжее лопоухое существо, названное в честь какой-то из собак, живших еще до революции в доме бабушки. Впоследствии, когда он вырос и оказался безобиднее божьей коровки, мама говорила:
Это мы именем его испортили. Не пес, а цветочек.
Не цветочек, а бурьян, брюзжал отец. Ни красоты, ни толку.
Бутон в самом деле имел наружность незавидную: весь расхлябанный, глуповато унылый. Похоже, Сильва допустила крупный мезальянс от овчарки в ее отпрыске не осталось ничего, кроме потускневшей серости.
Но пока он был маленьким, разобрать, что из него выйдет, было трудно, и Юрка, полагая себя ответственным за то, чтобы у меня выросла правильная собака, принялся муштровать щенка. От круговорота кнута и пряника бедняга вконец ополоумел.
Оставь его в покое! просила я. Он не хочет, неужели ты не видишь?
Собаку надо учить, ответствовал неумолимый Юрка.
На Бутона он тоже не сердился. Был терпелив и не желал признать тщету своих усилий. Кто знает, может быть, в конце концов он бы чего-то и достиг. Но тут произошло событие, разом положившее конец мукам Бутона.
Мы катались с горки, начинавшейся шагах в десяти от нашего порога. Уже смеркалось, подувал ветер, но "кремлевский" забор над склоном оврага и сам этот склон хорошо нас защищали. Было не холодно, и домой не хотелось. Только Юрка уж очень запыхался, снова и снова затаскивая в гору санки, отягощенные моей по его силам достаточно увесистой персоной.
В очередной раз впрягаясь в них, самозваный коняга приостановился, по-видимому, внезапно сообразив, что в моем воспитании, которым он с таким рвением занимался, может статься, зияет недопустимый пробел.
Ты любишь Сталина?
О существовании названного лица я, конечно, знала. Родители никогда не говорили при мне о политике, но отец слушал «Последние известия», часто один и тот же выпуск по нескольку раз, и рычал, если кто-то в это время осмеливался издать хотя бы звук. Поэтому радио я ненавидела и утешалась мечтой, что когда вырасту, заведу свой дом, там и духу его не будет (как бы не так: мой муж включает приемник немногим реже, чем некогда отец, и хотя он-то слушает «Свободу» или «Эхо Москвы» и не рычит, в иные минуты я не без грусти вспоминаю те несбывшиеся надежды). Однако вопрос меня удивил:
Как я могу любить человека, которого никогда не видела?
Юрка выпустил из рук веревку санок, и она шлепнулась в снег. Было почти слышно, как у него в мозгу сработал встроенный механизм. Скрипнули шестеренки, и он отчеканил:
Если ты не любишь Сталина, значит, ты изменила родине!
И тут выяснилось, что проклятое радио недаром бубнило у меня над ухом: механизм успел завестись и в моем черепе. Понятия не имея, что значит изменить родине, я, оказывается, уже обзавелась положенной реакцией на это роковое словосочетание. Я вскочила на ноги:
Уходи! Знать тебя не хочу!
И он ушел. Прасковья Ивановна какое-то время еще ходила к нам, потом тоже исчезла. Историческая фигура, сыгравшая столь решающую роль в нашей с Юркой судьбе, отправилась в преисподнюю через несколько дней после нашей размолвки. Бутон так и остался неучем. Мне казалось, что он, уж верно, доволен, ведь Юрка буквально изводил его.
Уходи! Знать тебя не хочу!
И он ушел. Прасковья Ивановна какое-то время еще ходила к нам, потом тоже исчезла. Историческая фигура, сыгравшая столь решающую роль в нашей с Юркой судьбе, отправилась в преисподнюю через несколько дней после нашей размолвки. Бутон так и остался неучем. Мне казалось, что он, уж верно, доволен, ведь Юрка буквально изводил его.
А я? Мне бы, кажется, загрустить, затосковать. И природная привязчивость, и одиночество, и редкие юркины достоинства все должно было обернуться против меня и заставить оплакивать потерю. Но этого не случилось. Было даже что-то похожее на облегчение. Чудесный, верный, трогательный Юрка доконал меня своими покровительственными замашками. Зато благодаря ему я, еще не достигнув семилетнего возраста, раз и навсегда убедилась, что моя душа, люто жаждущая дружбы, руководства и опеки не терпит. Поняла, до какой степени не хочу, чтобы кто-то, будь он хоть лучший из смертных, за меня думал, решал, ходил. Даже когда делать все это самой бывало нестерпимо тяжко, я ни разу не усомнилась, что так "правильно".
Что до Юрки, мы учились потом в одной школе, но в разных классах. И никогда больше ни единого слова не сказали друг другу. Только один раз, когда мне было уже лет двенадцать, компания поселковых ребят, направлявшаяся в лес мимо нашего дома, вдруг принялась кричать:
Шурка Гирник, пошли за земляникой!
Это было непривычно. В школе я популярностью не пользовалась. Моя взрослая речь, украинский акцент, чудовищные наряды и нелепый характер мало способствовали народной любви. Авторитет эрудитки и яркой личности еще только предстояло завоевать в таких делах требуется доля мошенничества, а я в ту пору еще не созрела для понимания сей прозаической истины. Поэтому меня обычно никто никуда не приглашал.
Стараясь соблюсти достойную неторопливость, но с тайной радостью я вышла к ним. Вдруг следом за мной пулей вылетел Бутон и запрыгал, ликуя, вокруг Юрки только теперь я заметила, что он был среди этих мальчишек и девчонок.
Мы зашагали к лесу. А Бутон никак не мог угомониться. Было похоже, будто все эти шесть лет он только и ждал встречи со своим назойливым дрессировщиком. Вдруг какой-то зловредный шкет, скверно хихикнув, заявил:
Слышь, Шур, это Юрка нам сказал тебя позвать. Он в тебя втрескался!
Подобные слова, сообразно школьному неписаному кодексу, были оскорблением, причем весьма коварным. На него полагалось непременно ответить, но в драку не лезть, ибо это можно расценить как признание справедливости гнусного навета. Тут нужно было парировать словесно, как можно находчивей и хладнокровнее. Но требовалось все это в первую очередь не от меня, а от Юрки, ведь вызов брошен ему. Возмущенная, полная сочувствия, я ждала его реплики, чтобы потом (потом можно) прийти ему на помощь, добив негодяя насмешкой.
А ты не в свое дело не лезь, хмуро буркнул Юрка.
Кошмар! Это было уж так не по правилам, что опешила даже я, при моей-то хваленой независимости. И всем стало не по себе, никто даже засмеяться не смог. Что же это творится, он, стало быть не отрицает?!
И я спасовала. Пройдя десяток шагов, объявила, что подвернула ногу, и кое-как распрощавшись, двинулась в обратный путь. Тут же пожалела, сообразив, что это бегство может задеть Юрку. Но ничего изменить уже было нельзя. Я шла через поле, притворно хромая. Мои спутники удалялись в противоположном направлении, приближаясь к опушке. А Бутон все носился взад-вперед, то налетая на меня, то со всех лап устремляясь к Юрке. Он даже скулил, пытаясь нас уговорить не разрывать ему сердце. Какое-то время мне казалось, что он выберет Юрку. Но в конце концов пес все-таки вернулся. Хвост, нос, уши все висело и бессильно болталось, изображая неутешную скорбь. Я оглянулась. Компания уже скрылась среди берез. Можно было больше не хромать.
6. Листовка
Я сижу, в три погибели согнувшись над столом. Разодранная на отдельные листки тетрадь в клеточку лежит передо мной. Рядом стоит чернильница-невыливайка. Жирными от преувеличенного нажима буквами я вывожу: "Неправда, что победила справедливость"
Школу я невзлюбила сразу и навсегда. Она ответила мне тем же. Одиннадцати лет, проведенных в стенах этого длинного грязно-желтого здания, должно было хватить, чтобы охладить самое кипучее воображение, приморить и загнать в общий строй самую лютую гордыню.
За эти не слишком благостные свойства я держалась бессознательно, судорожно, как утопающий за бревно, может быть, и сучковатое, но спасительное. Доброта была некстати, она тащила ко дну, предательски оборачиваясь уступчивостью, послушанием, потерей себя. То есть настоящая, зрелая и сознательная доброта, конечно, вывезла бы лучше всего, но где ее было взять? Моя-то была первобытной, дурацкой, лупоглазой, и преподаватели вкупе с детским коллективом в два счета дали мне понять, какая ей цена.