Любе было двадцать. В восемнадцать лет, вырвавшись, в запоздалом протесте, из-под строгой родительско-пресвитерской опеки, она поступила в педагогическое училище в соседнем городе, Кемске, получила там общагу и начала учиться, получая от семьи только необходимый минимум. Даже, следуя условиям отца, стала ходить на собрания местной баптистской общины, впрочем, не так усердно, как ему бы хотелось. А через год задружила с парнем с выпускного курса и «залетела». Из уст Ивана Васильевича то слово прозвучало как-то странно, но он продолжал говорить ровно и басовито, глядя в стол, будто излагая мне сюжет какой-то мелодрамы. Как это бывает и что дальше, ей никто не объяснял, в семье это было не принято, просвещали ее девчонки с курса, предлагали помочь с абортом, но она, ужаснувшись, отказалась, решила рожать. Пошла к парню, а тот поднял ее на смех, мол, мы с тобой и спали-то раза три всего, и встречаемся-то месяца четыре, с чего ты решила, что это мой ребенок? Она как услышала, с лица спала и больше к этому парню ни ногой. «Знаете, Александр Иваныч, чистых девочек иногда тянет на плохих парней, пока это по ним самим не ударит больно» Люба, чистая, светлая и уже сильно беременная пришла домой, рассказала всё матери, та собрала семейный совет, где отец предложил ей публично покаяться перед общиной в содеянном грехе, а когда Люба отказалась, проклял её и выгнал из дома.
«В общине каялся сам, что дочь воспитал блудницей распутной, братский совет его простил, но со старших пресвитеров убрал, оставив на вторых ролях. А про Любу забыли, словно её и не было. Вычеркнули из семьи, из спасения, объявили пропащей грешницей, запретили всем общаться с ней. Что это такое, я знаю хорошо, сам через это проходил. Вот она и пришла ко мне, вспомнила еще одного изгоя» «А ребенок как?» «Родила недавно, месяца четыре. Мальчик, хорошенький такой, здоровенький. Я помогал, сходил в училище, выбил ей отдельную комнату в малосемейке, моя бывшая жена тоже помогает, деньгами, тряпками, едой, но только тайно, чтоб в церкви не узнали». Он скривился, поскрёб подбородок, поднял на меня глаза: «Нельзя ей сейчас вот так. Ну, одной, в депрессивном настроении. Она ж девчонка совсем еще. И» Он сбился, смутился, потом справился и сказал твёрдо: «Надо, чтобы ребенок её, Ваня, некрещёным был. Надо крестить. Вы же сами доказывали мне, как это важно».
3.
Ваню крестили осенью, на Всех Святых, в один день с первым причастием, или конфирмацией, у Любы и Ивана Васильевича. Это было так странно и так трогательно, видеть этих троих у крещальной купели: квадратный кряжистый, красный от напряжения Иван Васильевич в тёмно- синем пиджаке и в безупречно-белой рубашке с чёрным галстуком, держит своими пальцами-колбасками белобрысого спящего безмятежного малыша, а рядом стоит худенькая хрупкая нервная Люба, в белом платье, как невеста, и сама вся бледная, круги под глазами, порывается подхватить своего сына, если что.
Помогали Любе и ребенку всем миром собирали пожертвования в больших общинах, мы с женой искали гуманитарку, бабушки каждое воскресенье несли разную снедь соленья и варенья, после огородов в церковном погребе собрали для неё с десяток мешков картошки.
А Иван Васильевич после конфирмации запил.
Я навестил его, когда понял, что что-то неладно, спустя две недели. На службы и занятия он приходить перестал, на сообщения на пейджер, который он гордо таскал на поясе, не реагировал. Пришлось ехать.
В подъезде дома, где он жил, остро пахло кошками. Я сверился с бумажкой и надавил на кнопку звонка. Тот прогремел за дверью будильником, потом еще и еще. Щелкнули замки соседней квартиры, из-за двери высунулась подозрительная старушечья физиономия: «Вам кого?» «Вот, сосед ваш нужен, Иван Васильевич, Машков. Он дома, не знаете?» «Как же, не знаю?» недовольно закашлялась соседка. «Знаю, конечно. Пьет он, в гаражах, за домом, уже который день не просыхает» И захлопнула свою дверь, отгородившись от меня и от мира. Я пошел в гаражи, где по бражному запаху сивухи безошибочно нашел нужные мне приоткрытые ворота. Было уже холодно, на жухлой траве лежал первый, слепящий на солнце глаза, снежок, а в гараже царили полумрак и жаркая духота, создаваемая большущим электрическим калорифером. В глубине бормотали голоса, я всмотрелся, шагнул туда, огибая мотоцикл с прицепом, и при тусклом свете лампы-«прищепки» увидел три фигуры, сидящие возле верстака, кто на чём один на бочке из-под масла, другой на автомобильном кресле, а третий, и это был Иван Васильевич, на стопке машинных покрышек. Он увидел меня, осёкся, встал, пошатываясь, шагнул навстречу, придержавшись за стену, бормотнул, сглатывая звуки: «Блгослвите мня, отец, ибо я сгршил» Я взял его под руку, повёл на воздух: «Пойдёмте, Иван Васильевич, домой». Он вышел, стукаясь о прицеп, сощурился на солнце, мутно посмотрел на меня, упёршись: «Зчем дмой?» Такой же пьяный в дым мужик в ватнике вышел за нами следом, протянул мне куртку: «На эт его» Я взял, накинул поверх грязной рубахи и съехавшего галстука, приобнял и снова повлёк к подъезду: «Идёмте, Иван Васильевич, надо домой». Он пошел, растерянно и неуверенно, у двери нашарил в кармане ключ, протянул мне: «Држите Я не смогу ткрыть» Я отпер, завёл его в квартиру, пахнувшую на меня всё той же сивухой, провёл в маленькую ванную, помог раздеться, посадил под душ, включил тепловатую воду. Потом открыл все шторы на окнах, распахнул форточки, бегло глянул на заставленный бутылками и консервными банками стол, куски хлеба, крошки и остатки еды на полу, нашёл в туалете веник и совок, потом перемыл посуду, вытер стол, сгрузив мусор в мешок, бутылки, звеня, составил в угол. Заглянул в ванную, включил холодную воду, разбудив придремавшего уже прихожанина. Он зашевелился, заругавшись, потом, сфокусировавшись на мне, замолчал, отобрал у меня полотенце, сам кое-как вытерся, обмотался им, неловко перелез через борт ванны и пошлёпал босыми ногами в комнату своей «однёшки». Порылся в шкафу, накинул махровый халат, запахнулся, со стоном опустился на диван и уткнулся в ладони. Я постоял, глядя, как он, раскачиваясь, постанывает, потом присел рядом, обнял за плечи: «Иван Васильевич! Вам надо выходить из запоя, слышите? Что мне сделать, как помочь?»
В подъезде дома, где он жил, остро пахло кошками. Я сверился с бумажкой и надавил на кнопку звонка. Тот прогремел за дверью будильником, потом еще и еще. Щелкнули замки соседней квартиры, из-за двери высунулась подозрительная старушечья физиономия: «Вам кого?» «Вот, сосед ваш нужен, Иван Васильевич, Машков. Он дома, не знаете?» «Как же, не знаю?» недовольно закашлялась соседка. «Знаю, конечно. Пьет он, в гаражах, за домом, уже который день не просыхает» И захлопнула свою дверь, отгородившись от меня и от мира. Я пошел в гаражи, где по бражному запаху сивухи безошибочно нашел нужные мне приоткрытые ворота. Было уже холодно, на жухлой траве лежал первый, слепящий на солнце глаза, снежок, а в гараже царили полумрак и жаркая духота, создаваемая большущим электрическим калорифером. В глубине бормотали голоса, я всмотрелся, шагнул туда, огибая мотоцикл с прицепом, и при тусклом свете лампы-«прищепки» увидел три фигуры, сидящие возле верстака, кто на чём один на бочке из-под масла, другой на автомобильном кресле, а третий, и это был Иван Васильевич, на стопке машинных покрышек. Он увидел меня, осёкся, встал, пошатываясь, шагнул навстречу, придержавшись за стену, бормотнул, сглатывая звуки: «Блгослвите мня, отец, ибо я сгршил» Я взял его под руку, повёл на воздух: «Пойдёмте, Иван Васильевич, домой». Он вышел, стукаясь о прицеп, сощурился на солнце, мутно посмотрел на меня, упёршись: «Зчем дмой?» Такой же пьяный в дым мужик в ватнике вышел за нами следом, протянул мне куртку: «На эт его» Я взял, накинул поверх грязной рубахи и съехавшего галстука, приобнял и снова повлёк к подъезду: «Идёмте, Иван Васильевич, надо домой». Он пошел, растерянно и неуверенно, у двери нашарил в кармане ключ, протянул мне: «Држите Я не смогу ткрыть» Я отпер, завёл его в квартиру, пахнувшую на меня всё той же сивухой, провёл в маленькую ванную, помог раздеться, посадил под душ, включил тепловатую воду. Потом открыл все шторы на окнах, распахнул форточки, бегло глянул на заставленный бутылками и консервными банками стол, куски хлеба, крошки и остатки еды на полу, нашёл в туалете веник и совок, потом перемыл посуду, вытер стол, сгрузив мусор в мешок, бутылки, звеня, составил в угол. Заглянул в ванную, включил холодную воду, разбудив придремавшего уже прихожанина. Он зашевелился, заругавшись, потом, сфокусировавшись на мне, замолчал, отобрал у меня полотенце, сам кое-как вытерся, обмотался им, неловко перелез через борт ванны и пошлёпал босыми ногами в комнату своей «однёшки». Порылся в шкафу, накинул махровый халат, запахнулся, со стоном опустился на диван и уткнулся в ладони. Я постоял, глядя, как он, раскачиваясь, постанывает, потом присел рядом, обнял за плечи: «Иван Васильевич! Вам надо выходить из запоя, слышите? Что мне сделать, как помочь?»
Через час мы пили чай на условно-чистой кухне, я накапал Ивану Васильевичу пустырника, на плите варился куриный бульон, распространяя свой запах на всю квартиру. Иван Васильевич прихлёбывал чай из чашки и плакал, роняя слёзы на стол и в ту же чашку, и говорил, уже более внятно и привычно-басовито: «Грешник я, Александр Иваныч. Конченый грешник. За что меня прощать? И как? Это правильно, что все от меня отвернулись и оставили меня. Что же им, всё это видеть и терпеть? Нет, нельзя это прощать И вы не прощайте. Оставьте меня, я пропал» Я дал ему выговориться, потом сказал: «Иван Васильевич, а как же Люба?» Он вздрогнул, поставил чашку на стол, тыльной стороной ладони вытер глаза, неуверенно глянул на меня: «А что Люба?» «Ну, она тоже конченая? Её тоже забыть и оставить?» Он раскрыл рот, как рыба, вдохнул, пророкотал: «Нет! Конечно нет! Что вы говорите такое?» «Так вот, послушайте меня, Иван Васильевич» я взял его за руку, приблизил свое лицо к его лицу, сжал ладонь. «Вы её вытащили и первый ей помогли. Вы её привели в церковь. Дали ей надежду. Она как сына назвала? Иван! В честь кого? А отчество ему дала какое? Иванович! Значит, вы вдвойне, и за неё, и за Ваню, крестника вашего, отвечаете. И, значит, хватит себя жалеть и винить тут. Давайте думать, как вас вывести из запоя поскорее. А с виной вашей вы знаете, как разбираться, когда будете в состоянии трезвом, придёте на исповедь, и услышите, что вам говорит Господь»
4
В следующие пять лет мне доводилось бывать у Ивана Васильевича еще не раз. Мы пили с ним чай в его холостяцкой берлоге, где была идеальная чистота и перфекционистский порядок во всём на кухне, среди книг, в шкафу, на рабочем столе. Мы помогали Любе и маленькому Ване переехать в Красноярск, к её бабушке, грузили их нехитрые пожитки в Газель, давали советы, как найти церковь и продолжить учёбу. Мы спорили на богословские темы, и я видел, как он меняется, как ломаются все те стереотипы, что вошли в его плоть и кровь в бытие «потомственным баптистом», где благочестие являлось показателем святости, а неодолимый грех свидетелем отпадения и погибели, как бы ты этот грех не ненавидел и не сожалел о нём; где благодать и прощение являлись следствием «добрых дел», а болезнь свидетельствовала о еще не прощенном и не исповеданном грехе; где чувства были индикатором веры и где сама вера была не «то, что Бог», а «то, что я», этаким производным меня самого, слушающим слово Божие и вырабатывающим внутри себя эту самую веру, подобно «внутренней секреции».