Вернемся на «партайтаг» 1937-го года. Отдав должное внешним эффектам («Не думаю, что за всю жизнь видел более великолепное зрелище») и приняв увиденное всерьез («Всё основано на доктрине. Поскольку эти церемонии и песни что-то значат, мы должны обратить на них внимание и быть бдительными»), Бразийяк беспокоился прежде всего о происходящем на родине. «Это о Франции мы думали. В Германии много отличного от того, что нам нужно, много такого, что мы имеем право не любить. Но неужели мы должны поверить, что отныне великие чувства неведомы Франции, что их нельзя снова привить французской молодежи, что мы не можем пережить их на свой лад? И каждый раз мы с жалостью думали о том, что демократия сделала с Францией» (RBC, VI, 267). Не очарование, но информация к размышлению. Не предмет для подражания, но возможный урок.
Писатель оказался в числе сотни иностранных гостей, приглашенных на чаепитие с Гитлером. Он увидел «маленького человека, меньше, чем тот кажется на киноэкране» (в издании 1941 г. этих слов нет), с «усталым лицом, более старым, чем принято думать» (в издании 1941 г. «более грустным»), «отсутствующим взглядом», «почти детской улыбкой, которая видна лишь вблизи» и «глазами из иного мира, которые только и значимы на этом лице[60]» глазами, «в которых мы угадываем молнии, трудности момента, возможную войну, экономический кризис, религиозный кризис и все заботы ответственного вождя» (RBC, VI, 271). Бразийяк отметил намного бо́льшее спокойствие» фюрера в сравнении с речами 1933 г., которые он «часто слушал», теми, когда Гитлер, по его словам из приведенного выше частного письма, «ор[ал] почти каждый вечер, и все германские станции транслир[овали] это».
«Я не знаю, какой была Германия раньше, суммировал писатель в 1937 г. Сегодня это таинственная страна, более далекая от нас, чем Индия или Китай» (RBC, VI, 273) (в издании 1941 г. этих слов тоже нет). «Не знаю, верно ли то, что Тридцатилетняя война, как меня убеждали, отрезала Германию от европейской цивилизации, продолжал он в первой публикации, явно намекая на Морраса, но я уверен, что Гитлер строит цивилизацию, которая в силу некоторых аспектов своего партикуляризма еще больше отдаляется от этой общности. <> Итальянский фашизм понятен, понятно, что́ в нем может оказаться вечным даже после падения режима. Перед германским национал-социализмом остаешься преисполненным сомнения и беспокойства. Я говорю не только о борьбе с церковью, которая остается не более чем одной из проблем. Но перед созиданием нового человека задаешься вопросом: допустимо ли это? Не превышает ли такая попытка возможности нации? Не окажется ли завтра гитлеризм всего лишь гигантской достопримечательностью прошлого? Не чрезмерно ли это всё?» (RBC, VI, 614615).
Через год Бразийяк вмонтировал фрагменты очерка в первоначальном, «непричесанном» варианте в роман «Семь цветов». Семь его частей написаны в разных жанрах: повесть, письма, дневник, размышления, диалог, документы, монолог так они обозначены в заглавиях. Действие здесь перенесено в сентябрь 1936 г., а очерк стал частью дневника главного героя Патриса Бланшона (RBC, II, 425431, 434437), которого автор наделил своими мыслями, но не биографией: пять лет в Иностранном легионе и три года в Германии это не Бразийяк.
V.Бенвиль комментировал политические новости дня, Бразийяк новости литературы. Массиса интересовали идеи нового режима, предвестником которых он объявил Освальда Шпенглера, написавшего не только «Закат Европы», но и «Годы решения» (1933) (HMD, 206217)[61]. «Философия, представленная в Закате Европы, утверждал теперь Массис, есть, в действительности, философия декаданса, но не одного пессимизма; она советует не отказ от надежды и бездействие, а новые формы действия, приспособленные к нашему декадансу. <> Всё то, что Шпенглер мог собрать из размышлений над великими современными вопросами, в которых речь идет о будущем капитализма, проблеме Государства, об отношениях техники и цивилизации, всё для него отныне реализуется и интегрируется в одном единственном опыте национал-социалистической революции 1933 года, которую он приветствует как обетование некоей новой судьбы и неких грядущих побед. <> Движение, в котором Шпенглер видит факт в высшей степени прусский, кажется ему сравнимым лишь с выступлением 1914-го, которое внезапно преобразило души. То, что можно сказать уже сейчас, пишет он [Шпенглер], так это то, что революция 1933 года была гигантской. <> Это присоединение автора Заката Европы к национал-социалистскому движению удивит только тех, кто плохо его читал», суммировал Массис.
Обращаясь к противопоставлению «цивилизации» и «культуры», французский философ предупреждал: «Новая цивилизация, провозглашенная Шпенглером, есть не только отказ от самых чарующих завоеваний человеческой культуры. Она есть также отказ от гуманизма в той мере, в какой гуманизм имел своей целью личное совершенство и предполагал гармоничное развитие самых различных способностей, величайшее внутреннее богатство. Культура нуждается в мыслителях, святых[62] или поэтах. Цивилизация Она нуждается в солдатах и рабочих. <> Национал-социалистическое движение, стало быть, полезно этому движению, разрушающему культуру, которое соответствует желаниям Шпенглера. Оно имеет жестокость и грубость, необходимые для этой роли, и его вождь есть, по-видимому, тот западный цезарианский тип, который Шпенглер предсказал и приготовил[63]. <>
Эпохе империалистической, цезаристской, немецкой должен соответствовать народ техников и солдат, народ трудовых лагерей и штурмовых отрядов».