А и Б. Финал менипеи - Иван Алексеев 6 стр.


Мысль о том, что многие милые мелочи о старых трудах, с определённым усилием вспомненные сегодня, завтра могут оказаться утерянными, и в результате он не будет уверен в собственном родительском праве,  родила неприятное чувство и требовала своего разрешения.

Вот, что ему нужно: зафиксировать то, что вспомнит. Это будет не самый худший ответ Белкину и самому себе,  понял Алексеев и сразу почувствовал, что тревога отпускает его.

Рассказ Алексеева

«Творчество Белкина произвело на меня столь сильное впечатление, что когда он отказался тянуть лямку сочинительства дальше, я решил впрячься вместо него.

Пробой пера стал «Чечен», к которому на пойманной эйфории творчества прибавились опыт творческого «манифеста» и повесть поздней любви, приземлившие некоторые мои фантазии на заданную тему. Получились три «светлые истории»: «Чечен», «Мы есть», «Чаяно, нечаянно»,  которые попробовали раскрыть, говоря высоким стилем, тему «любви в самом широком понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу» ведут к миру и совершенству, а не к войне и упадку нравственности.

«Чечен» родился откликом на Киевский бунт и войну на Донбассе, понятых русскими людьми как новое наступление запада на восток. Причины нападения казались особенно понятными с позиций теории искусственного отбора мозга, а так как складывающиеся обстоятельства традиционно оказывались против нашей страны, подразумевая неизбежность затухания весенней волны открытого русского сопротивления, то требовалось поучаствовать в организации полупартизанской борьбы за нашу жизнь и любовь.

На роль проводника этой борьбы в задуманной повести лучше всего подходила девушка с крепким нравственным стержнем  такая отыскалась в закромах памяти. А тех, за кого предстояло бороться,  дети погибших в кавказской войне чеченских милиционеров, с которыми волей случая получилось однажды соседствовать на астраханской базе отдыха.

База отдыха стояла на берегу, когда-то занятом летними загородными лагерями  этими ежегодно доступными местами оздоровления детишек рабочих и служащих, оставившими след в душе каждого советского ребёнка. Меня в них отправляли со 2-го по 6-й класс  до тех пор, пока вместе с доброй половиной ребят лагерной смены я не оздоровился до дизентерии и месячного карантина в областной инфекционной больнице.

Но последний мой пионерский лагерь начала 1970-х годов запомнился не только диареей. После тихого часа в тенистой беседке между щитовыми домиками нашего и соседнего старшего отряда устраивались посиделки, на которые было трудно пробиться. Воспитательница старшего отряда очкастая студентка пединститута, устроив с помощью бумажных гирлянд под потолком и дыма от свечки некую ауру тайны, пересказывала мальчишкам и девчонкам, которые чуть не смотрели ей в рот, хорошую фантастику, за которой тогда мы безуспешно охотились в библиотеках и книжных магазинах. В беседку было не протолкнуться, постоять с краешка и послушать рассказчицу мне удалось только два раза. При мне она пересказывала «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова и его же «Час быка», переиначив обе эти книжки в единое повествование о будущем и сумев заинтриговать мальчишечье сердце. Так что списывать для «Чечена» воспитательницу Марину было с кого. Отражая авторское неприятие нынешнего времени, образ Марины потребовалось приукрасить. Мама, всю жизнь проработавшая воспитательницей в садике, отметила, что таких идеальных девушек, какой получилась Марина, сегодня встретить трудно. Мама есть мама  мой замысел она раскрыла точно.

Что до ребят-чеченцев, то они находились под постоянной охраной двух бородачей, затворничали на выделенном им этаже и не понятно, чем занимались. Воспитательницы им явно не хватало, как показала живая детская реакция на устроенном для них студенческом концерте. Концерт и его озорная ведущая с негритянской внешностью, перебравшаяся вскоре на один из столичных телеканалов, естественным манером перекочевали в мою повесть.

К месту в «Чечене» пришлись и яркие наблюдения  те самые точные связующие мелочи, важные, по Белкину, для работы воображения.

Это и десятки потревоженных гадюк, прыгающих в воду с высокого берега на одной из проток волжской дельты, где в детстве я ловил воблу и куда добрался на своей первой машине вспомнить рыбацкую удачу. Моя пугливая спутница змеиных прыжков не видела. Ей хватило вильнувшей ящерки, чтобы согласиться с тем, что здесь не клюёт, и лучше нам поехать обратно.

Это и десятки потревоженных гадюк, прыгающих в воду с высокого берега на одной из проток волжской дельты, где в детстве я ловил воблу и куда добрался на своей первой машине вспомнить рыбацкую удачу. Моя пугливая спутница змеиных прыжков не видела. Ей хватило вильнувшей ящерки, чтобы согласиться с тем, что здесь не клюёт, и лучше нам поехать обратно.

И поле цветущей верблюжьей колючки перед прибрежной рощицей вязов  сотни плотных стеблей с большими розово-красными мохнатыми шариками, а над ними тучи больших стрекоз и слышимый сухой треск их прозрачных крыльев.

Стрекоз над верблюжьей колючкой я увидел в поездке на другую протоку, между Ахтубой и Волгой, куда теперь без денег не пустят шлагбаумы, заборы и сторожа ушлых хозяев всевозможных рыбацких баз и домов отдыха. Там мы ловили судаков: с высокого берега на леску с грузилом и резинку  после будящей кровь борьбы с попавшей на крючок рыбой перед вечерней зорькой, и с песчаного мелководья на далеко заброшенные удочки со сторожками  ночью, без сопротивления вытягивая безвольно заснувшие на крючке тушки.

Для полного писательского удовлетворения оставалось оживить героя придуманного Мариной рассказа и полюбившего её чеченского мальчишки. Первому пригодились мои туристические впечатления о походах в советское время через Кавказские горы из Карачаево-Черкесии в Абхазию, второму  выложенные в блогосфере рассказы нового чеченского лидера о своих родителях, детстве и отношениях внутри рода.

Последовавшую за «Чеченом» повесть «Мы есть» я интуитивно обозвал манифестом, не зная поначалу точно: манифестом кого? Собирательное «мы» стало образом, нащупываемым в тумане скучной обыденности. В опубликованных письмах академика Колмогорова, который был намечен заочным героем манифеста, я нашёл и вставил эпиграфом согласное с моим представлением видение: «человечество всегда мне представлялось в виде множества блуждающих в тумане огоньков, которые лишь смутно чувствуют сияние, рассеиваемое всеми другими. Но они связаны сетью ясных огненных нитей, каждый в одном, двух, трех направлениях».

Фактическим содержанием манифеста стал процесс взросления умов Игната Прянишникова и его талантливых одноклассников по школе-интернату, «белорусов и ребят из ближних к столице областей. Много было тамбовских  Игнат связал это с тем, что уроженцем Тамбова был Колмогоров, придумавший эти интернаты для одаренных детей».

Провинциалы, отобранные для столичного употребления, представляли собой замечательный предмет художественного анализа процессов ускоренного отбора мозга. С рождения отличающиеся от большинства, формирующие сознание в столкновении с инстинктивно-гормональными принципами поведения, некоторые из них вырастают в странных людей, вынужденных скрывать свою мыслительную активность, которая направлена на решение отсроченных рассудочных задач. Один из них  Прянишников, который «понял и удивился людям, с которыми общался, и которых видел со стороны, и о которых только слышал  и уже всю жизнь потом мог не только догадываться, но и знать о существовании в людском многообразии таких же, как он, и много лучших него, и настолько лучших, что дух захватывало от одной мысли, что они есть».

По сути, «Мы есть» утверждает неизбывность «рассудочного меньшинства», которое интерпретаторы результатов искусственного отбора мозга полагают носителем принципов социальной эволюции, «принудительно отдаляющих человечество от его обезьяньего прошлого».

Для думающего Прянишникова попытка понять, хорошо ли он жил, неразделима с греющими душу ответами на некоторые вечные русские вопросы.

На один из них, о «чумазых», ответил Колмогоров, которого Игнат узнал в недобром уже здравии и не важным лектором.

«Ответ на этот вопрос был ответственным, поэтому умные люди от него обычно уклонялись, предпочитая послушать, что по этому поводу скажут другие умники. Чехов, например, уклонился, зато Михалков решил за него договорить». «Чумазый не может! Я же говорил!»  с той побеждающей интонацией барина, роль которого так удается мастеру, и с искренней радостью от того, что он, как всегда, оказался прав, ответил Михалков и за своего героя, и за себя. «Чумазый может!»  возразил своим подвижничеством Колмогоров».

На другой вопрос, о русских евреях, Прянишников ответил сам.

«То, что среди самых выдающихся математиков оказались евреи Арнольд и Синай, и на всех остальных математических уровнях среди учеников Колмогорова было непропорционально много евреев, а отпрыски чумазых семей из глубинки, воспитанные в интернате и на том же математическом факультете, в массе своей оставались на вторых математических ролях  никак не отменяло вывода Прянишникова. Он видел многих, стремившихся не быть, а стать, и давно понял, что для лучшего результата важно не упустить нужный момент развития. По своевременности приобщения к наукам чумазые были евреям не конкуренты и поначалу заведомо отставали, но как быстро догоняли и обгоняли лидеров и какую конкуренцию смогли им составить! И поднялись бы Арнольд или Синай на свою высоту без этой конкуренции? Прянишникову довелось повариться в мехматовской смеси из натасканных к поступлению в вузы выпускников интерната, больше половины которых были из чумазых, а евреев не было ни одного, и москвичей из сильных школ и математических классов, больше половины которых была евреями, а из чумазых  никого, довелось учиться у разных учителей и посмотреть на университетских преподавателей разной национальности  и вот, до чего он дошел в собственном исследовании национального вопроса. Среди евреев было много неудачников  значит, только своевременного воспитания и образования мало. Успеха добивались те их них, кто искренно хотел сделать, а не имитировать дело. А еще не мешал делать свое дело не одноплеменнику. Поэтому если в чужой Игнату среде было поначалу хотение другого рода, оно или вело к неуспеху или преобразовывалось в искреннее намерение состояться. И самые успешные евреи многое в себе преодолевали, чтобы подняться  национальные условности, в том числе. Прянишников признал точное название феномена, которое объяснило его уважение к тем, кто состоялся,  русские евреи. Не вынося свои мысли на обсуждение и не боясь поэтому укоров в высокопарности, он говорил себе, как чувствовал: в них был русский дух».

Назад Дальше