Не сочувствуете матери. Мать пот, кровь проливает. Мантулит, мантулит, а вы, дармоеды, лодыри, сидите на шее матери и не почитаете её!
В 1991 году я посмотрел архив колхоза, в котором работали мать и отец. Матвей начал работать в колхозе пастухом в 1949 году, а мать в декабре 1958 года. Я сказал матери: « Ты до 58 года нигде не работала. А почему ты нас пугала, что проливала пот, кровь и мантулила?» Мать широко открыла беззубый рот и начала громко смеяться. А я смотрел на неё и вспоминал дикий ужас, когда мать кричала, что могла умереть на работе. А она сидела у баб на «Красной горке» весь день и каждый день много лет.
Когда родители «лаялись», я немедленно подбегал к матери спереди. Хоть мне было три года, но я уже заметил, что когда мать «лаялась» с Матвеем, она не замечала, кто у неё под ногами. И очень мягко отстраняла меня руками в сторону. А я стремительно обегал её вокруг и вновь спереди прижимался к её ногам. И мать вновь мягко повторяла свой жест рукой, так как увлечённо, самозабвенно ругалась с Матвеем.
Глава 2
Мать положила, закутанную в доху маленькую мою сестру перед ступеньками большого дома, который назывался «Детский сад». И ушла вместе с Матвеем и Колькой, якобы, на работу.
В огромном дворе сидели на земле, ходили, примерно 50 детей. Это был общий для всего райцентра «детский сад». Около кучи песка с лучинками, щепками выли, подражая машинам, два мальчика. Я ходил, стоял, сидел, а потом заглянул за стену домика, куда часто бегали молодые, здоровые девки, бегали из дома. Там был стол. И вокруг него сидели девки и торопливо хлебали суп, ели котлеты, компот, булочки и пирожки. В мою сторону девка махнула ложкой.
А ну пошёл отсюда!
И я вернулся к крыльцу, где уже обосранная, перепачканная жёлтым дерьмом верещала моя сестра. Она выползла из дохи и шлёпала ладонями по земле. Где-то пронзительно закричала девочка. И тотчас раздался властный голос:
Скорей принесите мёд! Она дочь начальника!
Девки, одна за другой, перепрыгнули через мою сестру и скрылись в глубине дома. А я стоял на одном месте или ходил по двору, потому что во дворе не было ни лавок, ни табуреток.
Я сел на землю и сидел до обеда. В «детском саду» кормили один раз и всегда одной и той же едой. Мы сели в длинной комнате на лавки, а девки в грязных, белых халатах налили в тарелки по одной поварёшке жидкий кисель без сахара и сунули каждому ребёнку в руку маленький кусочек хлеба. А сестра лежала перед крыльцом до прихода матери и спала.
В детстве и юности я думал, что наша семья ела хлеб, заработанный матерью. И только в 1991 году, просматривая архив колхоза, я понял, что всё зерно получал Матвей. Я понял, что мать купила корову и домик на деньги Матвея.
Зимой они пошли во двор пилить дрова. А я побежал за матерью и встал по другую сторону козлов, чтобы смотреть на неё. На козлах лежало бревно. Мать, угрюмая, протянула руку к ручке пилы и сильно рванула её в бок на голую руку Матвея, что лежала на бревне. Зубья прошли по руке. И Матвей тонко крикнул, а потом чуть присел и сунул окровавленную руку между ног.
Мать дёрнула вверх и вниз головой, хмыкая и криво улыбаясь, и сказала:
Ты не мужик, а говно.
В домике она взяла грязную половую тряпку, что лежала у входа, засохшую, словно окаменевшую, и бросила её под ноги Матвея.
На, утрись.
И он прижал не гнущуюся тряпку к своей руке.
Мать любила сидеть весь день на хромоногой кедровой табуретке, широко расставив ноги и оцепенело глядя вниз. Её глаза становились мёртвыми. И я, каждый день, слыша от неё крики: «Ой, умираю! Ой, скоро умру!» боялся, видя её такой, что она могла умереть. Я подходил к ней и толкал её двумя руками. Мать словно просыпалась и сердилась.
Да чо это за ребёнок такой? Ни минуты спокоя.
Она доставала из кармана куртки или мужского пиджака горсть семечек и начинала щёлкать. Я почему-то всегда подходил к матери с левой стороны, внимательно рассматривал её левую руку. Разгибал её пальцы, толстые и грубые. Они полностью не разгибались. А кожа на руке была покрыта трещинами, в которых была чёрная грязь. Я прижимался щекой к ладони и ощущал, что она была горячей.
Я, конечно, часто видел, как мать обнимала Кольку, хотя он не хотел её объятий, и целовала его в щёку. И я прижимался щекой к ладони матери, к одной, потом к другой и ждал, и хотел объятий матери. Она равнодушно смотрела на меня и ловко метала из правой руки семечки в рот, и пальцем сбрасывала шелуху с губы.
Матвей ставил капканы в «холодной» комнате и ловил крыс. Их расплодилось много, потому что родители хранили мешки с зерном в той комнате, а крысы его кушали. Матвей, радостно посмеиваясь, аккуратно снимал ножом шкуру с добычи, сушил её на доске над буржуйкой. А потом уносил стопку шкур в заготконтору, получал деньги, покупал пряники и конфеты, которые съедал один.
Я всегда был голодным потому, что родился геперактивным ребёнком.
Когда мать сидела на своей табуретке, я опирался грудью на её колено и, глядя в её лицо, говорил:
Мам, исть хочу.
Отстань. Навязался на мою душу.
Да ты его шугани, говорили бабы, с которыми мать сводила свои сплетни весь день и до глубокой ночи.
Мать, жестоко битая « в людях», никогда не била ни брата, ни меня. А Матвей, который, как и мать, был недоволен моим громким смехом, игрой, рифмованными стихами, которые я сочинял с трёх лет, пытался ударить меня, чтобы я затих. Мать показывала ему огромный кулак.
Не смей. Морду-то разобью.
Я с первых лет жизни видел, что моя мать была защитницей, и всегда нарочно путался в её ногах, когда она приходила домой, нарочно заступал ей дорогу, потому что хотел, чтобы она взяла меня на руки. Мать отстраняла меня в сторону и бормотала:
Ой, какой ты надоедливый. Шагу ступить не даёт.
Уже радио замолчало, и свет трижды мигнул, а бабы всё говорили и говорили. Наконец, лампочка погасла, и бабы в темноте торопливо добубукали свои сплетни и разошлись по домам. Мать с глубоким вздохом взяла подойник и пошла в темноте в тёмную землянку, где жила наша корова Веска. В темноте мать резала чёрствый хлеб, наливала в кружки из подойника молоко. Брат часто не ел ни молоко, ни хлеб. И я громко спрашивал мать:
Почему он не ест?
А потому что он не такой проглот, как ты, отвечала мать.
Вероятно, один раз в месяц мать покупала маленький кулёк сахара, граммов 100. Она шла из магазина, держа кулёк перед собой, чтобы все видели. Высыпала сахар на столешницу, и пальцем начинала делить на три кучки. Я видел, что моя кучка была маленькой, и я вначале просто громко требовал от матери, чтобы она дала мне кучку брата или сестры.
У тебя глаза, идивод, завидущие. Кучки ровные, отвечала мать и смешивала кучки.
И вновь пальцем делила сахар, и вновь я видел, что моя кучка самая маленькая. И тогда я пронзительно кричал:
Дай мне Колькину кучку!!!
Мать зажимала уши, а потом смешивала сахар. Матвей из-под шапки бубукал, сидя за печкой:
Дала ему волю
А тебя, тунеядец, не спросила.
Я уже обливался слезами и непрерывно кричал, чтобы мать дала мне кучку брата или сестры. Я глушил своим криком всех домочадцев и самого себя, потому что у меня от крика в ушах звенело. Мать сердилась, но всё равно делила сахар по-своему, и моя кучка всегда была самой маленькой.
А на следующий год летом я увидел и понял, почему брат и сестра часто не хотели кушать хлеб и молоко. Вероятно, я что-то почувствовал и выбежал на берег реки. Внизу у воды стояли мать, брат и сестра. И мать кормила их пряниками и конфетами, и чем-то ещё.
О! Каким душераздирающим криком я закричал. И не помню, как я слетел с высокого берега вниз. Мать испуганно оглянулась по сторонам и торопливо сунула мне в кричащий рот пряник.
На, захлеснись, идивод. Вот идивод навязался на мою душу. Никак не подохнет. И она нарочно, словно испуганная, пуча глаза, зашептала: Тихо, сейчас дядя мильтон придёт и убьёт тебя на хер!
Я обливался слезами, жевал пряник и не чувствовал сладости. Мне было тогда три года. А семилетний брат тыкал кулаком в мой бок и зло говорил:
Дурак, проглот.
Они все называли меня «дураком», «проглотом» или «Эй ты» Когда я начал сочинять стихи, то все называли меня за это «дурак»Когда я начал сочинять музыкальные мотивы, то опять же я для всех был «дураком».
И каждый день мать водила брата и сестру в столовую Но об этом я узнал в юности.
Мать часто говорила бабам:
Ох, не люблю я варить еду.
И варила с осени до весны не более двух раз, похлёбку. Когда мать из чугунка наливала поварёшкой бурду в большую чашку, я бросался с ложкой вперёд и стремительно, на пределе физических сил черпал жижу и совал её себе в рот. Из ложки бурда расплескивалась по столешнице. Мать тыкала поварёшкой мне в голову.
Да подожди ты, дурак изводённый.
Матвей всегда ел, сидя за печкой. И если мать говорила ему: «Матвей, садись за стол», он отвечал: «Не хай. Я буду здесь».