Да подожди ты, дурак изводённый.
Матвей всегда ел, сидя за печкой. И если мать говорила ему: «Матвей, садись за стол», он отвечал: «Не хай. Я буду здесь».
Иногда он садился за стол и, пользуясь тем, что мать была недовольна моим поведением, сильно, с размаху бил меня ложкой по лбу. Он был калмык, а мать была полькой. Два взгляда на воспитание детей столкнулись в нашей семье лоб в лоб, в прямом смысле слова, хотя родители были абсолютно неграмотными. Отец требовал, чтобы я вёл себя, как послушный раб. А мать, хоть и ругала меня, но никогда не наказывала. И если Матвей пытался толкнуть меня или пнуть ногой, мать угрожающе говорила:
Но, но!
Благодаря матери- славянки у нас, детей сформировался независимый характер. К тому же мой брат родился от цыгана. Я только в четыре года узнал, что рядом с нами, в переулке жил брат моего брата Сашка. Они были братья по отцу.
Тётя Лиза маленькая, весёлая, озорная, но некрасивая женщина свела мою мать с Матвеем. Пригласила его в свой домишко в переулке. И когда он вошёл в домик, задорно крикнула:
Ну, что, Матвей, нравится тебе девка?
Ага, ага, нравится, ответил Матвей.
Тётя Лиза всегда смеялась, когда я приходил в переулок, и рассматривала меня. И о чём-то расспрашивала. Её сожитель Чехонат тоже, но угрюмо смотрел на меня. У тёти Лизы было четверо детей. Она нигде не работала. Картошку не садила в огороде. И семья жила мелким воровством. Родители на нашей улице запрещали своим детям играть с «Чехонатскими» детьми. Поэтому вороватый Саша и его брат Генка всегда настойчиво звали меня к себе в домишко:
Витька, айда к нам, покажем тебе что-то интересное.
Маленький квадратный домик утопал в земле. За дверью были три ступеньки, а внизу был земляной пол. Сбоку стояла русская печка. Зимой Сашка выбегал во двор в одних рваных трусах, босиком и рубил топором забор. Хвалясь передо мной, Сашка прыгал по снегу, кувыркался через голову. И нарочито неторопливо разрубал доски на куски. Наполнял дровами печку. И в комнате становилось очень душно и жарко. А ночью было холодно, и мы все садились на стол. Кроме стола и лавки в комнате не было никакой мебели. Вся семья зимой и летом спала на печке.
Но вот открывалась вверху дверь, и в комнату врывался белый холодный воздух. И из него выходила и спускалась вниз тётя Лиза. Дети никогда не бросались ей навстречу. Она осматривала нас и часто протягивала деньги Сашке, чтобы он купил хлеб. И Сашка зимой и летом в одних и тех же рваных на жопе трусах бежал в магазин, босиком. Приносил булку хлеба, но без довеска (Съедал по дороге!).
Тётя Лиза делила хлеб на всех с помощью палочки, чтобы куски были одинаковые. Получал свой кусок и Чехонат, волосатый и страшноватый на вид мужик. Мы, дети сидели на столе и болтали ногами. А тётя Лиза и Чехонат сидели сбоку на лавке. Они кушали хлеб и смотрели на нас.
Жизнь двух семей была благополучной Но это благополучие будет уничтожено жуткой катастрофой, которую создала моя мать.
По другую сторону переулка, на углу жила тётя Нюра Гаврилина с тремя детьми и нянькой. Если не каждый день, то через день, два у неё в доме была вечером пьянка. Занавесками тётя Нюра нарочно не закрывала окна. И мы, дети и взрослые люди стояли на улице и смотрели на три окна, за которыми с уханьем, криками и хохотом скакали и прыгали мужики и бабы (часто голые), пели песни и орали обязательные маты. Её средний сын Колька, мой ровесник, боялся выходить на улицу и в переулок. У него из носа постоянно текли сопли, и он вытирал их движением предплечья обеих рук.одной рукой, потом другой. Он каждый день стоял во дворе, опираясь руками на высокие ворота, и смотрел в переулок, на меня, где я играл с Деевыми и другими мальчиками.
Сашка, чтобы посмешить меня, подбегал к воротам и обоссывал их. Колька испуганно отступал к крыльцу. Прятался за дверью и оттуда кричал:
Дурак! Дурак!
Я обожал игры. Но если мимо нас проходила женщина, то я тотчас прекращал игру и начинал смотреть на неё. Уже в три года я слышал от брата крик:
Перестань смотреть на баб! Над тобой смеются люди!
Надо мной никто не смеялся.
Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.
Смотрите, смотрите, как смотрит.
Как опытный смотрит.
Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:
Как опытный смотрит.
Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:
Мальчик, ты почему так смотришь?
Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти очень заботливые мамы. А в восемь девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.
На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.
Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:
У! Бабник будет!
Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:
Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!
Я ничего не понимал.
Стихи я начал сочинять в три года, осенью.
По улице бежит овечка,
А за огородом течёт речка.
А вот ироничный стих:
За печкой кричит сверчок,
А под печкой лежит папкин харчок.
За «русской печкой», которая не давала тепло, нашёл место сверчок и орал каждый день, а рядом была печка-буржуйка. Так как Матвей ссал и харкал по углам, то мать насыпала золу под печку-буржуйку и приказала ему харкать под печку.
Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:
А вдруг придут с проверкой из «ПолиНКВД».
Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:
А чо это у вас такое?
На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке кроме сплетен.
Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.
А разяби их в рот мать!
И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров и подтирки задницы. Во времена Сталина за такие «дела» расстреливали. Порядок был.
Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня.
Прям из горла готова вырвать. На! и она протягивала мне часть куска. (в словах «горла и готова» ударенье на последним слоге. Это деревенский диалект)
А если я говорил:
Мам, исть хочу.
Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка согревать хлеб теплом своего тела.
На! Жри, что мать жрёт!
Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.
Мам, подои корову. Молока хочу.
Мать не обращала внимания на мои слова, но если а это было очень и очень редко брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.
Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Целая, непочатая туша свиньи лежала в сенцах. Весной мать рубила её на куски, всегда ночью, а я таскал куски в вёдра и выкидывал в речку. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.
Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.
Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.
Сам учись, отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!