Друзья взяли меня под руку, а я уперся:
Никуда не пойду.
Алифатов старается:
Нет, его, быка, сдвинешь!.. Ну!
Рванули и повели. Я послушно пошел.
Да ты подумай только, как, например, Феоктистова бить
Он уж так побит, что сам не свой ходит. Вот что про него Минаев написал:
Островский Феоктистову
Затем рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал![145]
Ну, черт с ним! Адикаевского изувечу.
И это глупо. Из-за мерзавца и себя и семью губить А на кого семья останется? А где Успенский будет борщ с ватрушками есть? А?
Алифатов все время смотрел на меня, качал головой и повторял:
Вот дура, вот дура некованая. Вспомни: Адикаевский! Набьешь ему морду, попадешь к жандармам в ад и будешь каяться.
Мы все трое засмеялись и двинулись дальше. Пересекли Невский и зашли в меблирашки у Аничкова моста, к Алифатову, где случайно остановился и я. На столе была икра, сыр, колбаса и бутылка красного вина. Закусили и выпили. Много говорили, и, наконец, Глеб Иванович убедил меня, что после такого ответа Адикаевского ждать нечего.
Все равно, книгу сожгут наверное, а это большая честь:
первая твоя книга и сожгли! А скандалить будешь вышлют.
Схватят вот так, как мы с Алифатовым тебя тащили, да и поведут. А там начальство грозное в синем мундире сидит, а рядом жандарм здоровеннейший И скажет тебе начальство Ты только вообрази, что вот я, Глеб Успенский, генерал, а он жандарм.
Алифатов встает, вытягивается во фронт, руку под козырек:
Так точно, васкобродие!..
Взять этого смутьяна в кибитку и прямо в Сибирь! Ты мне головой отвечаешь за него! Понял?
Так точно, васкобродие Предоставим, васкобродие
И лица у обоих серьезные, и вдруг мы все расхохотались, и всем нам стало весело
Вечер мы провели у Глеба Ивановича, на Васильевском острове, проужинали до рассвета, а на другой день с почтовым увез меня Алифатов в Москву. С этого дня у нас с Глебом Ивановичем установилось навсегда дружеское «ты».
В Москву я вернулся успокоенным и даже с некоторой гордостью: автор запрещенной книги!
Сочувственно отнеслись ко мне все товарищи по «Русским ведомостям», а горячее всех наборщики, всегда мои лучшие и самые близкие друзья.
В Москве заговорили обо мне и о моей книге, которая, невиданная, сделалась всем интересна, но я упорно никому ее не показывал. Она в хорошем переплете хранилась у жены, которой я и подарил этот единственный экземпляр.
Славы было у меня много, а дома денег ни копья. Долги душили. Я усиленно работал, кроме «Русских ведомостей», под всевозможными псевдонимами всюду: и стихи, и проза, и подписи для карикатур. Запрашивал цензурный комитет, но всегда один ответ: запрещена безусловно.
Встречаю как-то в ресторане Тестова издателя «Московского листка» Н. И. Пастухова. И он сообщает мне:
Главного инспектора сегодня утром видел. Поехал в часть твою книгу жечь Только смотри, это страшный секрет.
Как жечь? Отчего же меня не уведомили?
А вот сожгут и не узнаешь. Я сказал сегодня инспектору, что вообще книги жечь очень глупо.
Конечно, глупо! обрадовался я такому либеральному взгляду у редактора «Московского листка».
И даже очень! Какая польза от того и кому? Надо запрещенные книги не жечь, а изрезать и продавать на фабрику в бумажную массу. Ведь это денег стоит! Инспектор поблагодарил меня, хочет проект внести об этом.
В какой части жгут мою книгу?
В Сущевской. Только, гляди, меня не подведи.
Через несколько минут лихач домчал меня до Сущевской части. С заднего двора поднимался дым. Там, около садика, толпа пожарных и мальчишек. Снег кругом был покрыт сажей и клочками бумаги. Я увидел специальную печь из железных прутьев точь-в-точь клетка, в которой везли Пугачева, только вдвое выше. В печи догорала последняя куча бумаги: ее шевелил кочергой пожарный. Пахло гарью и керосином, которым пропитался снег около печи Начальственных лиц никого: уже все разъехались. Обращаюсь к пожарным, спрашиваю по знакомству, что жгут.
Книгу какую-то запрещенную Да и не книгу, а листы из типографии Вот остатки догорают И что за книга никто не знает. Один листок только попал, на цигарки взяли, да и то не годится: бумага толста.
Я взял у пожарных этот единственный измятый лист с оторванным на курево уголком. Читаю: «Вл. Гиляровский. Трущобные люди». Всего в моих руках оказалось восемь страниц, и я до сего времени берегу эту реликвию. Я после узнал, что проект инспектора по делам печати был принят, он получил награду, и после моей книги уж ни одной в Москве не было сожжено: резали на полосы и посылали на бумажную фабрику. Железная печь была заброшена в пожарный сарай, и только во время революции 1905 года ее извлекли пожарные-кузнецы и перековали на свои надобности.