Чужой крест. Сага - Елена Поддубская 2 стр.


Той осенью 1948 года Полянские провожали в армию старшего из сыновей Николая. Стол собрали всем кварталом; народ на переселении дружный, да и война людей сплотила, хоть прибывших в тыл, хоть местных. Но брат и до части доехать не успел, а уже понеслась ему вслед телеграмма с лихой вестью: у мамы их отравление, сепсис, летальный исход. Тринадцатилетний Володя, белоголовый и долговязый, смотрел в гроб и не верил, что синие губы покойницы могли целовать его каждый день спросонья и на ночь. Что пальцы, судорожно и коряво сцепленные, так часто шебаршили волосы на его голове. Что ушёл навсегда бледный румянец мамочки, такой красивой, такой хрупкой белизной и сложением. Что косы, спрятанные под церковный платок, теперь точно не отрастут. Мама остригла их, когда пришла похоронка на отца, и за восемь лет дошли пряди до плеч, а ниже спускаться не хотели. Володя любовался материнскими волосами, русыми, шелковистыми. Он был той же породы: голосок звонкий, кожа белая, пух на голове, как у гусыни подпушка  мягкая и короткая. Среди местных казахов, переброшенных в тыл украинцев и молдаван, меж корейцев, японцев и уйгур, каких в бывшем городе Верном тоже почему-то было немало, выделялся пацанёнок ростом и видом. Звали его Боголовый. А старухи, пристально заглядывая в мальчуковые шарики, ещё дразнили лупоглазым. «От мужа ли малец? Не нагуляла ли где его Анастасия? В ссылках, откуда прибыла к нам семья врага революции, говорят, всякое бывало. И смотрители звери, и заключённые не человечнее. Пока муж строил Беломорканал, жена могла и полюбовника завести. Может вовсе и не по прихоти, выживал в те годы каждый по-разному. Иначе почему при коренастом и чернявом отце второй его сын вышел не с матовой кожей и круглоголовым, а тонким в кистях и особенно щиколотках, узколицым да с прозрачной кожей на щеках, как наливное яблочко? Известно, если мужний грех за порогом останется, то жена всё в дом несёт. Почему отец у них Павел Старицкий, а жена и дети Полянские? Разве может такое быть в настоящей коммунистической семье? Или родители пацанов живут не в браке? Тогда вообще ничего о них непонятно, а из самих слова не вытянешь: жена да муж  змея да уж».

Володя тоже не раз задавал мамочке все эти вопросы. Николай рядом ходил чужеродным: поступь тяжёлая, голос громыхает, характер каменный  ни сказать, слова не вытянешь, ни сделать, услуги не выпросишь. Лежит на матраце и встанет только когда на работу идти. Даже к столу его с трудом поднять. А отца Володя не помнил. Пять лет ему было, когда тот на фронт попросился. И бронь была, отец, грамоте и счёту обученный, на Алма-Атинской табачной фабрике заведовал складом. И начальство уговаривало не бросать жену с двумя ребятишками, меньшой из которых от горшка два вершка, старший, на шесть лет большее, но тоже пока матери не подмога. Однако отец не мог сидеть в тылу, записался в те самые казахские батальоны, что пустили под Москвой на защиту столицы, как пушечное мясо. Это потом стали говорить про подвиг двадцати восьми гвардейцев Панфиловцев, а по первости любой в Алма-Ате знал, что дивизия ушла на фронт, не меньше. Что осталась от неё: «Вот и вся восьмая гвардейская». Присказку фронтовики принесли, город принял. И удивлялся люд: кто попал в цифру 28, откуда она взялась? Политработники поднимали патриотизм агитацией: «Глядите! Всего их было ничего, а остановили фашистов. Ценой своих юных жизней. Под танки, в атаку». В бумажке, конечно, написали, что отец погиб геройски и смертью храбрых. Как было на самом дела, мать узнала от уцелевшего его товарища  мгновенно убили: есть человек, и вот его уже нет. Только очки остались лежать, потерял их боец, выскочив из окопа в атаку. Остальных останков не собрать, ведь снаряд он к столице Родины не пустил, подставив под него тело. Похоронки родным выписывали по призывным спискам, других документов не осталось. Вдрыск! Вдребезги! В кашу их всех разворотило!

Мамочка после рассказа неделю встать не могла. Николай ходил  рот на замке пуще прежнего. И только Володя понять не мог, что же это должна быть за пуля, что от неё даже захоронить нечего. Когда они с пацанами сгибали ушки из проволоки для рогатки, то не могли ими разбить бутылку. И даже с близи. А тут человек! Позже, когда смогла взять фотографию в руки, показала мамочка Володе единственный снимок, где отец был уже в гимнастёрке. Вгляделся в него ребёнок и обомлел  брат чистой воды. Что же тогда корить соседских старух за пересуды? Но мать гладила мальчонку по мягкой головке и показывала другой снимок  она, сразу после свадьбы, на каком-то высоком крыльце с белыми колоннами. Сидит, барыня-барыней, на балюстраде, ножкой упёрлась в пузатый столбец. Волосы в косах ниже пояса, глаза сияют, кружева из-под юбки туфельку лаковую показывают. Руки мирно сложены на животе. А поворот головы!.. такой родной и милый. Губы манят улыбкой. Зубы  как писал поэт  крупные перлы. Белокожа, породиста. Кто не знает истории семьи, скажет, что не отец на мамочке женился, а она его не понять за что выбрала. Мальчишкам про их род было сказано лишь то, что он старинный, да приказано молчать на этот счёт. Так со страхом они и жили. Ничего другого Володя не спрашивал, только ночами приходили ему видения одно за другим как серии кино, из которых он узнавал то, что никто из близких поведать не мог.

2. Русь. 1534 год. Март. Елена Глинская

«Заговор! Заговор! Заговор!».

Третий месяц нет покоя вдовствующей Елене от эха, что несётся под анфиладами кремлёвского дворца. Даже муха, попавшая в паутину под потолком и мышь в глубоком подвале пищат про это. Лопнет краска на росписи стены от ворвавшегося в палаты сквозняка, появится ли на камнях дворовых столов и лавок высол, стечёт ли каплей на солнце лак с деревянных дверей  все они предвестники беды. Глянешь на небо, плывут грозные тучи  быть грозе! Пролился дождь, разлились реки и пруды  жди несчастья!

 Ноне девка горничная своей неуклюжей лапой раздавила божию коровку. Ведь худо это, Ваня, худо! А то петух в полночь вскинется и закричит. С чего бы? И вороны каркают, да не просто, а как сговорились, по три раза каждый, словно переговариваются: «Крах! Кровь! Край!». А с вечери белые голуби вокруг палат кружили, кружили, печально так, грустно, горе зазывали. Боязно мне!

Лежит Елена на полатях на шёлковых одеялах в парчовых одеждах. Косы распластаны по подушке, сложила она голову на руки любимого, льются слёзы из красивых глаз прежде литовской девы, нынче царицы. И не отпускает страх мать малолетнего сына, будущего царя Руси, Ивана, по счёту четвёртого, по отцу Васильевича.

 Что не так? Что им ещё нужно, Ванечка? Я ведь всё для них, для их дворянской власти. Хотите Сбор и Закон  берите. Иноземцев и неправославных долой  тоже нате! Автокефалию поддержать  опять согласная. И что? Юрий Иванович, славный свояк, не успел глаза брату закрыть, а уже смуту затеял. Андрею Шуйскому служить себе предлагает. А тот, хоть и сам скользок, как налим, опешить сумел и засовестил изменника. «Что же ты, говорит, князь, вчера только младенцу Иоанну крест целовал, а сегодня уже двор против него мутишь и Думу боярскую, и государевых вельмож?». Да кабы не князь Борис Горбатый, так и справили бы эти двое своё грязное дело. Стоит ли сомневаться! Ведь бежали со двора князь Симеон Фёдорович и Ванька Лятцкой. Да ладно до окольничего, но ведь Бельские нам родня, мужа моего дядькой кликали. И Воротынские, с ними заодно, бежали бы, коли не ты. Предатели!

Елена, минуту назад озябшая, а тут вмиг вспыхнув, вскидывалась, бежала к оконцу в горнице, открывала затворку, одёргивала ворот шубы, душили меха черной лисы, срывала с шеи карбункулы, давят виски, стягивала с волос бусы, какие успели с утра вплести в косы постельничие девки; тянут бусы к полу. Не ждала царица любимого так рано, и это тоже настораживало: не с лихой ли вестью пришёл Овчина? «Нет, с миром. Иначе нагим под одеяло не кинулся бы. Но всё одно страшно!».  Простоволосая и босая, уже в одной исподней рубахе царица бросалась к столику, кидала бусы, хватала крест с груди, прикладывала к губам, ланитам, челу, опять пятилась к окну, замирала в молитве. Обернувшись через миг, она вглядывалась в морозное утро. Холод вновь пробегал по ступням, поднимался под одежду, сковывал члены. Бледная, царица оборачивалась к любовнику. Иван, не стесняясь этих пристальных доглядов, нежился в царской постели, разглядывал новый печатный перстень с чёрным опалом и стрелами адамантов по краям, отвечал голосом хмельным да с оттяжкой:

 Матушка моя, любушка, успокойся. Предателям на чужбине жизни не будет. А те, кто в Коломне томятся, так ведь знаешь, что моё око всевидящее. Не упущу.

Елена шла к нему под алые шелка, утыкалась в грудь, стонала:

 Знаю, любый мой. Да только кому трёхлетнего сыночка доверить? Дядюшке моему Глинскому? Или просить к царю пестуном Воронцова? Так и тот и этот власы теряют и горбятся, летами примятые. Фёдора Семёновича три недели тому подагра сковала: плесны дуты, не шагнуть, как в капкане, и бился в лихорадке. Михаил Львович ртом смердит дюже, сесть близ него не можно.

 Матушка, не печалься о том. Дядьку своего Михаила для государственной службы побереги. Под Казанью мы с ним прошлым летом славно бились, даст бог, ещё побьёмся. Что до Фёдора Воронцова, то рано ему пока великому князю дорогу стелить. Опосля мы с ним вместе станем дитятку твоему опорой. А немедля к Ивану неплохо бы приставить нянюшкой сестрицу мою Агриппину. Рода она достойного, воспитания полагающего, да и нравом Челяднина кротка. Успокоит царя и ублажит.

Глинская стихала, ластилась ещё больше, закрывала глаза и млела:

 Хорошо, Ванечка. Подумаю. Поцелуй меня. Только с тобой мне покойно.

Назад Дальше