Однако здесь может возникнуть закономерный и, надо сказать, непростой вопрос: кто же такая София языческое ли божество («Лунная богиня», Гея, Мать-Земля и т. п.) или же духовное существо, чтимое древними иудеями и признаваемое христианами? Софиология всплеск ли это неоязычества в новейшее время или завершающий этап, некий новый синтез складывавшейся на протяжении двадцати веков системы христианского богословия? Думается, что софиология в самой своей основе двойственна: она заключает в себе представления и интенции религии природы, с одной стороны, но с другой изначально связана с монотеизмом и христианством. Эта двойственность обусловлена метафизикой самой Софии границы между Творцом и творением. Остережемся углубляться здесь в этот клубок проблем в дебри софиологической диалектики, в тайны многообразного «софийного» духовного опыта. Ограничив себя русской софиологией Серебряного века, можно с уверенностью говорить о ее христианском ядре. Не случайно колыбелью русской софиологии сделалась Троице-Сергиева лавра, глубокий и многогранный феномен которой своим истоком имеет опыт преподобного Сергия Радонежского: именно с лаврой были связаны отцы нашей софиологии Соловьев, Флоренский, Булгаков[60]. Но и языческие оттенки в концепциях и личностных установках русских софиологов подметить нетрудно. Все они были знатоками учений древних и средневековых гностиков, Каббалы, некоторых направлений в новейшем оккультизме; неудивительно, что у Соловьева и Флоренского мы находим немало языческих интуиций[61]. А такие близкие к софиологии фигуры, как Волошин и Андрей Белый, сознательно избравшие для себя оккультный путь, в категориях религиоведения адепты своеобразного приватного неоязычества. Исследование Т. М. Фадеевой еще и потому весьма ценно, что указывает на языческую колыбель русской софиологии на Крым как «страну Софии». Во время своего пребывания на крымской земле, в ходе культурологических штудий и медитаций на природе Волошин, Булгаков, Белый погружались в атмосферу древнего тамошнего язычества.
То, что сказано нами о софиологии, правомерно перенести на всю культуру Серебряного века, в которой причудливо переплетаются христианские и языческие тенденции. Но что же учит классическое христианство о самой Софии? Вправе ли христианин искать, чтить Софию, или же она действительно богиня Луны или Земли, мать языческих богов и в качестве таковой не подлежит «воскрешению»? Ответить на эти вопросы может помочь трактат св. Иринея Лионского «Против ересей», в котором излагается древнейший гностический миф о Софии. Высочайшее духовное существо, некий эон, София в своей гордыне отпала от Бога Творца, но раскаялась и стремится вернуться к Нему вновь: таков в двух словах этот гностический сюжет. Лик Софии в свете этих представлений двоится: гностики и учили о двух Софиях Небесной и падшей. И если христиане, опирающиеся на библейские книги Премудрости, искали Небесную, Божественную Софию, то язычники, имевшие дело с непросветленным аспектом природы, надо думать, нередко подпадали соблазнам Софии падшей: право же, в кровожадной таврической Деве немного от Софии Урании
В софиологии вообще всегда заключен риск, опасность духовной подмены даже и при благих намерениях: расхожий пример тому отпочкование Незнакомки от Прекрасной Дамы в сознании Блока. Также можно говорить о присутствии двух Софий в опыте и творчестве Соловьева (в его земной судьбе они воплотились в личностях Софии Хитрово и Софии Мартыновой). Но риск этот, надо думать, в плане эволюции культуры оказывается оправданным, чему свидетельство открытия Серебряного века, обнаружение скрытых потенций самого христианства, обретение им перспектив развития.
Эту христианско-языческую двойственность Софии, а также опасность, сопутствующую софийной духовности, отчетливо чувствовал С. Булгаков, в чьей творческой судьбе страстная увлеченность образом Премудрости абсолютно органично сочеталась с подлинно христианским традиционным подвижническим опытом (см. отразивший этот опыт его «Дневник духовный», писавшийся в Праге в 19241925 гг.). Будучи женат на крымчанке Елене Токмаковой, Булгаков подолгу жил в имении родителей жены в Кореизе. Он прекрасно знал Крым и его историю, считал крымскую землю (как и сестры Герцык) своей второй (после Орловщины) родиной. О значении Крыма для философского и богословского творчества Булгакова подробно говорится в нашей уже упомянутой статье «С. Булгаков в Крыму» (см. сн. на с. 37). Именно на «земле Святой Софии» он «пережил <> ряд мистических потрясений (о них он сообщает в письмах и крымских дневниках. Н. Б.), ставших тем посвящением, из которого родилась его поздняя софиология (две богословские трилогии) и которое поддерживало его в борьбе за Вселенскую Церковь»[62]. А в связи с проблематизацией нами пребывания на «земле Святой Софии» сестер Герцык можно вспомнить написанные Булгаковым в Ялте в 1922 г. диалоги «У стен Херсониса», персонажи которых (Беженец, Светский богослов, Ученый иеромонах, Приходской священник), олицетворяющие меняющиеся установки самого автора, рассуждают о Вселенской Церкви, земном образе Небесной Софии. Тексту диалогов предпосылается описание места их действия: «Лунная ночь в Крыму, у Черного моря, близ херсонисских раскопок, в виду Херсонисского монастыря. Вдали очертания мыса Фиолента, по преданию места жертвенника Артемиды»[63]. Здесь все детали, природные и культурные, указывают на Софию: Луна это природный аналог таврической Девы, вместе с Артемидой выступавшей в роли языческого двойника библейской Премудрости; затем море, по мысли Булгакова, имеющее софийную природу и символизирующее как раз падшую Софию-Ахамот[64]; Херсонис был городом Девы, а на мысу Фиолент предположительно находилось святилище крымской богини. Булгаков прекрасно отдает себе отчет в языческих обертонах, сопутствующих идее Софии; вместе с тем в его описании крымского пейзажа они как бы снимаются картиной монастыря. В сущности, Булгаков здесь представляет in nuce как бы всю историю крещения св. князя Владимира, а вместе с тем судьбу русского духа, возвысившегося от кровавого язычества до монашеской святости. Таков и путь Софии: существо духовного мира, она имеет свою неведомую нам «судьбу»; однако для нас очевидно, что образ ее в ходе культурной истории очищается и возвышается от хищного идола дикого племени до Ангела Вселенской Церкви. Кажется, здесь мы не расходимся с тем, что хочет сказать о Софии в своей книге и Т. М. Фадеева.
В софиологии вообще всегда заключен риск, опасность духовной подмены даже и при благих намерениях: расхожий пример тому отпочкование Незнакомки от Прекрасной Дамы в сознании Блока. Также можно говорить о присутствии двух Софий в опыте и творчестве Соловьева (в его земной судьбе они воплотились в личностях Софии Хитрово и Софии Мартыновой). Но риск этот, надо думать, в плане эволюции культуры оказывается оправданным, чему свидетельство открытия Серебряного века, обнаружение скрытых потенций самого христианства, обретение им перспектив развития.
Эту христианско-языческую двойственность Софии, а также опасность, сопутствующую софийной духовности, отчетливо чувствовал С. Булгаков, в чьей творческой судьбе страстная увлеченность образом Премудрости абсолютно органично сочеталась с подлинно христианским традиционным подвижническим опытом (см. отразивший этот опыт его «Дневник духовный», писавшийся в Праге в 19241925 гг.). Будучи женат на крымчанке Елене Токмаковой, Булгаков подолгу жил в имении родителей жены в Кореизе. Он прекрасно знал Крым и его историю, считал крымскую землю (как и сестры Герцык) своей второй (после Орловщины) родиной. О значении Крыма для философского и богословского творчества Булгакова подробно говорится в нашей уже упомянутой статье «С. Булгаков в Крыму» (см. сн. на с. 37). Именно на «земле Святой Софии» он «пережил <> ряд мистических потрясений (о них он сообщает в письмах и крымских дневниках. Н. Б.), ставших тем посвящением, из которого родилась его поздняя софиология (две богословские трилогии) и которое поддерживало его в борьбе за Вселенскую Церковь»[62]. А в связи с проблематизацией нами пребывания на «земле Святой Софии» сестер Герцык можно вспомнить написанные Булгаковым в Ялте в 1922 г. диалоги «У стен Херсониса», персонажи которых (Беженец, Светский богослов, Ученый иеромонах, Приходской священник), олицетворяющие меняющиеся установки самого автора, рассуждают о Вселенской Церкви, земном образе Небесной Софии. Тексту диалогов предпосылается описание места их действия: «Лунная ночь в Крыму, у Черного моря, близ херсонисских раскопок, в виду Херсонисского монастыря. Вдали очертания мыса Фиолента, по преданию места жертвенника Артемиды»[63]. Здесь все детали, природные и культурные, указывают на Софию: Луна это природный аналог таврической Девы, вместе с Артемидой выступавшей в роли языческого двойника библейской Премудрости; затем море, по мысли Булгакова, имеющее софийную природу и символизирующее как раз падшую Софию-Ахамот[64]; Херсонис был городом Девы, а на мысу Фиолент предположительно находилось святилище крымской богини. Булгаков прекрасно отдает себе отчет в языческих обертонах, сопутствующих идее Софии; вместе с тем в его описании крымского пейзажа они как бы снимаются картиной монастыря. В сущности, Булгаков здесь представляет in nuce как бы всю историю крещения св. князя Владимира, а вместе с тем судьбу русского духа, возвысившегося от кровавого язычества до монашеской святости. Таков и путь Софии: существо духовного мира, она имеет свою неведомую нам «судьбу»; однако для нас очевидно, что образ ее в ходе культурной истории очищается и возвышается от хищного идола дикого племени до Ангела Вселенской Церкви. Кажется, здесь мы не расходимся с тем, что хочет сказать о Софии в своей книге и Т. М. Фадеева.
Обратившись вновь к этому примечательному труду, извлечем из него «сакрально-пространственные» сведения о тех местах Крыма, где довелось жить сестрам Герцык, это Севастополь и Судак. Из содержания книги прямо-таки следует, что невидимая рука направляла сестер к самым значимым священным центрам древности! Начнем с Севастополя. Конечно, говорить здесь следует не о позднейшем городе «русского Крыма», а о расположенных неподалеку центрах поселения древнейших народов, прежде всего о Херсонесе (ныне это район Севастополя). С Херсонесом связана память о храме таврической Девы главного божества тавров, аборигенов Крыма. Дева считалась покровительницей города (девственность знаменовала его неприступность для завоевателей), а в III в. до Р. X. она была провозглашена царицей Херсонеса. В самом городе находились святилище и статуя Девы, представляющая ее как богиню плодородия. Но совсем неподалеку имелся и другой центр ее почитания, его-то и упоминает Булгаков в вышеприведенной выдержке. Еще древние авторы Геродот, Страбон указывали на то, что храм Девы таврической находится на утесе, выступающем в море: тело принесенного в жертву человека отсюда сбрасывали вниз. В связи с храмом называют мыс Парфенион, и исследователи нового времени предполагают, что речь у древних шла о Фиоленте. Так, французский путешественник начала XIX в. писал о скале близ монастыря св. Георгия: «Вне всякого сомнения, ни одно место на Гераклейском полуострове не подходит культу таврической богини более, нежели это: только здесь можно причалить к берегу; только здесь жестокие тавры могли спешить на помощь терпящим бедствие, чтобы затем принести их в жертву. И каким театром является сама скала, на вершине которой народ, собравшийся на соседних скалах как на ступенях амфитеатра (намек на догреческое трагическое действо реальное жертвоприношение. Н. Б.), мог наблюдать за жертвоприношением и падением тел в пропасть!»[65] А в «Письмах с Понта» Овидия имеется описание сохранявшегося вплоть до I в. по Р. X. храма Девы уже эллинизированной Артемиды-Дианы таврической. Поэт вкладывает его в уста старого тавра: «Есть в Скифии местность, которую предки называли Тавридою. Я родился в этой стране и не стыжусь своей родины; мое племя чтит родственную Фебу богиню. Еще и ныне стоит храм, опирающийся на огромные колонны; к нему ведут сорок ступеней. Предание гласит, что там был ниспосланный с неба кумир; не сомневайся, еще и ныне там стоит подножие, лишенное статуи богини; алтарь, который был сделан из белого камня, изменил цвет и ныне красен, будучи окрашен пролитой кровью. Священнодействие совершала жрица»[66]. Описание храма Девы включено старым тавром в изложение мифа об Ифигении девственной жрице Артемиды, вынужденной в этом «варварском краю» совершать кровавый «варварский обряд». Именно такой виделась Таврида римскому взгляду географическими местами, «которых нету жесточе»[67]. Не походили ли эти священнодействия древнего Херсонеса на те «языческие» обряды, которые, играя, выдумывали маленькие Адя и Женя Герцык? Не привела ли их сюда, в самое средоточие почитания Девы тавров, глухая память-судьба, о которой с таким реализмом они рассказывают в своих мемуарах о детстве? Сестры Герцык были беспощадны к себе, когда обращались к тайникам своего бессознательного, этой кладовой языческих импульсов и мотивов. Их духовное рождение на крымской земле означало в плане внутренней жизни не столько актуализацию этого душевного пласта (прорыв «злых страстей», о которых писала Евгения), сколько постепенное осознание и просветление, христианизацию его содержания.