В этом плане возникает новый вопрос: почему Терц обратился не к поэзии представителей «искусства для искусства» Фета или Тютчева, а к творчеству Пушкина?
В интервью Дж Глэду Синявский так рассказывает об истоках «Прогулок»: «Когда я сидел в Лефортове <> там хорошая библиотека, и там мне как раз попался Вересаев [ «Пушкин в жизни». О. Б., Е. В.]. Я там сделал выписки <> и все их потом использовал»[16]. И далее уточняет: «Мне прислали обыкновенный трехтомник [Пушкина. О. Б.,Е. В.], не какое-нибудь академическое издание, плюс выписки из Вересаева, плюс собственная терцевская изобретательность вот как делалась эта книга»[17].
Можно было бы предположить, что условием обращения к «прогулкам с Пушкиным» стал случай. Однако в «Голосе из хора» (1971) Синявский вспоминает дни своего пребывания в Лефортовской тюрьме, затем в Мордовских лагерях и называет ряд других имен и книг, которые могли бы послужить толчком к созданию «терцизированной» биографии, размышлений «по поводу». Писатель признается: «В Лефортове я попытался восстановить по памяти значение нескольких книг <> Мысленно перебирал романы» (с. 451)[18]. В лагерях: «Не успеваю читать книги, но думаю о них непрестанно» (с. 447).
«Я почему-то вспомнил Ленору [В. А. Жуковского. О. Б., Е. В.]» (с. 443).
«Письмами в тюрьме меня огорчил Чехов и порадовал А. К. Толстой» (с. 448).
«Почему к протопопу Аввакуму в одну яму вместилось так много?» (с. 450).
«На грузинских миниатюрах (17 в.) к Витязю в тигровой шкуре все эпизоды сопровождаются изображением Солнца и Луны» (с. 462).
«Два писателя открыли нам, что юмор это любовь. Гофман и Диккенс» (с. 480).
«В самом имени Данте слышится ад: эффект перевертня» (с. 480).
«Мне кажется, Бедные люди Достоевского родились по звуковой аналогии и по контрасту с Мертвыми душами. Не мертвые души, спорит Достоевский (и очень при этом сердится), а бедные люди!» (с. 480).
«Ай-да Бальзак!» (с. 481).
«Поэзия Анны Ахматовой похожа на пруд или озеро, отороченное лесом, или на зеркало, в котором все кажется менее реальным, но более выпуклым, чем в действительности» (с. 494494).
И число (ряд) подобного рода литературных имен может быть продолжен.
Однако из всего многообразия русской и зарубежной литературы Синявским выделен Пушкин: «У Пушкина можно встретить самые порой неожиданные строки» (с. 458). Произведения Пушкина для Терца ярче, полнее, «неожиданнее», чем творчество любого из «восстановленных в памяти» имен-творцов, богаче, чем поэтическое наследие «чистых поэтов» Фета или Тютчева, таинственнее, чем «заумь» Хлебникова (с. 459) или любовный лиризм Ахматовой.
Синявский объяснял Дж. Глэду: «Я хочу сказать, почему я писал в лагере. Это было, так сказать, завещание. Понимаете, лагерь это несколько предсмертная ситуация. В буквальном или метафорическом смысле слова. Прогулки с Пушкиным это продолжение моего последнего слова на суде, а смысл последнего слова состоял в том, что искусство никому не служит, что искусство независимо, искусство свободно. И Пушкин для меня как раз образец чистого искусства <> лучшего знамени, чем Пушкин, для этой идеи я не видел»[19].
Примечательно, что в различных интервью Синявский неоднократно приводил метафору о «завещании», но между тем в качестве доминантной особенности «Прогулок» сам выделял не содержание, а форму: «слог» «полублатной», «непочтительного вопроса», «непочтительных выражений», «нарочито соединяя слова разных стилистических рядов»[20]. По определению писателя, суть его «Прогулок» «стилистическое снижение»[21].
В этой плоскости интертекстуальным претекстом Синявскому, по его словам, послужили визуальные ряды Вс. Мейерхольда и П. Пикассо: «образцом для меня был Мейерхольд, который ставил классические вещи в неклассическом духе, резко осовременивая, переворачивая. А также Пикассо, который брал иногда какую-нибудь классическую в живописи тему, сюжет, даже образ, допустим, Пуссена, и потом все это переделывал по-своему, вводил туда кубизм и все что угодно»[22].
Другими словами, с момента появления «Прогулок с Пушкиным» акцент неизбежно как автором, так и критиками делался на область формы, «терцевского слога»[23]. «Тут масса игры»[24]
В этой плоскости интертекстуальным претекстом Синявскому, по его словам, послужили визуальные ряды Вс. Мейерхольда и П. Пикассо: «образцом для меня был Мейерхольд, который ставил классические вещи в неклассическом духе, резко осовременивая, переворачивая. А также Пикассо, который брал иногда какую-нибудь классическую в живописи тему, сюжет, даже образ, допустим, Пуссена, и потом все это переделывал по-своему, вводил туда кубизм и все что угодно»[22].
Другими словами, с момента появления «Прогулок с Пушкиным» акцент неизбежно как автором, так и критиками делался на область формы, «терцевского слога»[23]. «Тут масса игры»[24]
Потому закономерно, что как самим Синявским, так и его критиками предпринимались неоднократные попытки квалифицировать «терцевское» художественное направление, манеру письма. По мысли самого автора, его стиль это «смесь реализма и фантастики», некое «литературное барокко»[25]. По утверждению А. Гениса, это «магический реализм», где «натурализм и гротеск, реализм и фантастики перемешиваются в мучительной для жизни, но плодотворной для литературы пропорции»[26]. По определению Н. Лейдермана и М. Липовецкого, у Терца особая версия реалистической традиции, «восходящая к Гоголю и опосредованная модернистическим гротеском»[27], «фантастический реализм»[28]. И, без сомнения, именно этот ракурс особость стилевой манеры ставится Терцу в заслугу.
Между тем приведенные выше определения речестилевой манеры Терца ярки, неординарны, метафоричны, но едва ли они имеют прямое отношение к научной квалификации терцевского стиля и манеры. Более того, несколько странным выглядит соположение творческой задачи осмысления роли поэта и предназначения поэзии, т. е. в терцовском понимании «чистого искусства», его намерение продолжить судебное «заключительное слово» (= «завещание») с неизменной и настойчивой (если не навязчивой) акцентуацией «приблатненной» терцевской речевой стихии. Нам представляется, что именно этот внешний аспект и воспринимался наиболее радикальным в конце XX века, в момент появления и критического обсуждения «Прогулок». По словам Бочарова, «автор сам спровоцировал нас на недоразумение, затеяв на первых страницах игру со сниженными образами-масками Пушкина, которые сам же он называет лубочными и площадными» и «мы мгновенно в этой игре запутались»[29]. Однако сейчас после многочисленных практик отечественных постмодернистов XXXXI веков эпицентр аналитического осмысления может быть сдвинут в иную точку и внимание обращено непосредственно к тексту и его содержательному компоненту, на фоне которого, как станет ясно, стилевое оформление не только не доминирует, но и может быть интерпретировано в иных коннатативных векторах.
* * *Итак, самое пристальное и энергичное внимание критиков в 1970-1990-х годах привлек способ повествования Абрама Терца в «Прогулках», намеренно гротесковые приемы, особые стиль и манера изложения, «полублатной» язык. Как заявляли многие диспутанты, существует множество причин, «не позволяют^ их> судить об этой книге слишком академически»[30], между тем уже на раннем этапе осмысления текста вставал вопрос о влиянии на манеру Терца того или иного предшественника-художника, предпринимались попытки найти интертекстуальные истоки той стилистической «вольности», к которой прибегал Синявский.
Андрей Синявский. 1960-е гг.
Андрей Синявский. 1990-е гг.
В этом смысле решительно и единодушно исследователями был признан авторитет «претекстуального» В. В. Розанова. С одной стороны, возможно, отчасти ассоциативно (из-за присутствия рядом с Синявским Марии Васильевны Розановой), с другой по аналогии с уже существовавшим в русской литературе образцом «свободного литературоведения» Розанова, его Пушкина и его Гоголя.
Весьма убедительно о влиянии на Терца прозы Василия Розанова писал С. Бочаров: «Розановского Гоголя можно вспомнить, когда мы слышим обвинения автору Прогулок в глумлении над святыней Пушкина. Розанов (сильно повлиявший на прозу Синявского, автора также и книги о Розанове) Розанов, как известно, написал о Гоголе немало такого, чего не простили бы никому другому. Черным по белому Розанов так писал о Гоголе, что это будет почудовищнее Пушкина на тонких эротических ножках (беру особенно одиозный пример, каким обычно пользуются обличители книги А. Терца). Эти розановские суждения о Гоголе не перестают быть предметом не только смущения, но и нравственного негодования <> Однако мы все лучше начинаем понимать, что именно Розанов заново открывал нам Гоголя на рубеже веков и сумел он это сделать как никто другой как раз благодаря непочтительной остроте своих замечаний. Он увидел в Гоголе некие страшные вещи, которые и в самом деле в Гоголе есть, и задал нам вопрос, как их понимать и объяснять»[31].