«Филологическая проза» Андрея Синявского - Ольга Владимировна Богданова 3 стр.


Бочаров осторожно добавляет: «Я не равняю Синявского с Розановым, но известную аналогию в этом случае вижу»[32] И суждение исследователя справедливо. Действительно, Терц наследует приемы розановского субъективизма, стилистически деакадемизированного повествования о классике русской литературы его, розановского, Пушкина (или Гоголя).

Причем, если обратиться к тексту Розанова, то, как видно, ориентированы именно на стиль (который, правда, понимается художником-классиком шире, чем просто стиль языка, речи, повествования):

«Есть стиль языка. Но есть еще стиль души человеческой и, соответственно этому, стиль целостного творчества, исходящего из этой души. Что такое стиль? Это план или дух, объемлющий все подробности и подчиняющий их себе. Слово стиль взято из архитектуры и перенесено на словесные произведения. Стиль готический, романский, греческий, славянский, византийский обозначают дух эпохи, характер племени и века, как-то связанный и понятно выражающийся в линиях зданий, храмов, дворцов. Стиль автора есть особая ковка языка или характер избираемых им для воплощения сюжетов, наконец способ обработки этих сюжетов, связанный с духом автора и вполне выражающий этот дух. Известно, что каждый сильный автор имеет свой стиль; и только имеющий свой стиль автор образует школу, вызывая подражателей. Чем оригинальнее, поразительнее и новее стиль, чем, наконец, он прекраснее, тем большее могущество вносит с собою писатель в литературу»[33]

Внимание Розанова к стилю писателя, к стилю личности Гоголя наследуется Терцем, и в повествовании последнего стиль (по-розановски) становится больше, чем стиль. Стиль литературоведа Синявского, избранный им для «Прогулок с Пушкиным», собственно и есть литературная маска, получившая имя Абрама Терца, «правонарушителя», преступающего общепринятые (в том числе литературные) законы («литприличия», по А. Марченко). Стиль Терца это суть (и доминанта) его художнического образа-маски.

Однако эта «персонифицированная» метафора поддерживается в тексте «Прогулок» и собственно розановским неакадемичным «разговорным»  стилем речи, манерой рассуждений о Гоголе.

Розанов: «Гоголь какой-то кудесник. <> Выложите вы его из русской действительности, жизни, духовного развития: право, потерять всю Белоруссию не страшнее станет. Огромная зияющая пропасть останется на месте, где стоит краткое Гоголь. Сколько дел, лиц исторических, сколько течений общественных и духовных явлений, если вырвать из них Гоголя и гоголевское, получит сейчас другое течение, другую формировку, вовсе другое значение. Гоголь огромный край русского бытия. Но с чем же он пришел к нам, чтобы столько совершить? Только с душою своею, странною, необыкновенною. Ни средств, ни положения, ни, как говорится, связей. Вот уж Агамемнон без армии, взявший Трою; вот хитроумно устроенный деревянный конь Улисса, который зажег пожар и убийства в старом граде Приама, куда его ввезли. Так Гоголь, маленький, незаметный чиновничек департамента подлостей и вздоров (Шинель), сжег николаевскую Русь»[34]

Одно только ироническое портретирование Гоголя как «маленького, незаметного чиновничка» из «департамента подлостей и вздоров» позволяет предположить, откуда в «Прогулках» возник длинный нос Пушкина, почему так панибратски Терц «щелкает Пушкина по лбу и треплет за бакенбарды»[35].

Сходную мысль о влиянии Розанова на Терца высказывала в 1990-х годах и И. Роднянская. Исследователь более сдержанно и вместе с тем более точно определила характер литературных скрепов Розанова и Терца. По этому поводу она писала: «В провокационной эскападе Розанова [ «Заметки о Пушкине». О. Б., Е. В.] можно при желании разглядеть зародыш Прогулок с Пушкиным Терца талантливого розановского подражателя <> порой продолжателя, а порой прямого эпигона»[36]

Роднянская указывала на видимую связь терцевских «Мыслей врасплох» с «Опавшими листьями» Розанова, акцентировала «расхристанность», которую «Синявский охотно культивирует в себе, следуя опять-таки примеру Розанова» и которая, по убеждению критика, «Пушкину, конечно, не присуща (а там, где она ему приписывается, автор фальшивит)»[37], но что особенно важно в плане интертекстуальных перекличек отмечала, что «в заметке Розанова, в частности, уже звучит тема пресловутой пушкинской пустоты в сравнении с духовной содержательностью Гоголя»[38]. Более того, в своих размышлениях исследователь углубила наблюдение и указала на еще один претекст, подчеркивая, что суждения о «пустоте» Пушкина впоследствии будут подхвачены В. Соловьевым: «в <> капитальной статье Значение поэзии в стихотворениях Пушкина [тот] переосмыслил их в высоком ключе», поясняя: «чтобы открыться вдохновению, изливающемуся из надсознательного источника, поэт должен быть нищ духом, его душа должна быть так же пуста, как та пустыня, куда его тянет»[39].

Роднянская указывала на видимую связь терцевских «Мыслей врасплох» с «Опавшими листьями» Розанова, акцентировала «расхристанность», которую «Синявский охотно культивирует в себе, следуя опять-таки примеру Розанова» и которая, по убеждению критика, «Пушкину, конечно, не присуща (а там, где она ему приписывается, автор фальшивит)»[37], но что особенно важно в плане интертекстуальных перекличек отмечала, что «в заметке Розанова, в частности, уже звучит тема пресловутой пушкинской пустоты в сравнении с духовной содержательностью Гоголя»[38]. Более того, в своих размышлениях исследователь углубила наблюдение и указала на еще один претекст, подчеркивая, что суждения о «пустоте» Пушкина впоследствии будут подхвачены В. Соловьевым: «в <> капитальной статье Значение поэзии в стихотворениях Пушкина [тот] переосмыслил их в высоком ключе», поясняя: «чтобы открыться вдохновению, изливающемуся из надсознательного источника, поэт должен быть нищ духом, его душа должна быть так же пуста, как та пустыня, куда его тянет»[39].

Оставляя в стороне аксиологическую напряженность определений Роднянской («подражатель», «эпигон», «расхристанность», «фальшь», «жаргонизм» (как явление) и др.), отметим, однако, что исследователь весьма точно и аргументированно наметила преемственность Терца в отношении к эстетизированно-артистической прозе Розанова и уловила концептуально-семантическую близость осознания пушкинской «пустоты/полноты» у Терца и В. Соловьева.

Помимо Розанова и В. Соловьева И. Роднянская указала еще на одно важное имя в ряду сопоставительных связей Терца на имя Константина Леонтьева. Причем (одной из первых) Роднянская выделила в этой перекличке не столько стилевой, сколько содержательный, мировоззренческий аспект:

«<> есть у Синявского еще один учитель несомненный поклонник чистой художественности и в жизни, и в искусстве, бессильный примирить, как впоследствии и Андрей Синявский, свой эстетизм со своим христианством. На языческого Пушкина он глядел почти теми же глазами. <> И впрямь: читаем у Терца разбор стихотворения Делибаш на чьей стороне Пушкин, за кого из смертельных противников молится он? Конечно, за то, чтоб одолели оба соперника; пушкинская молитва идет на потребу миру такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, радея за всех и воодушевляя каждого. Да ведь это же та единственно достижимая на земле гармония, которую Константин Леонтьев в брошюре Наши новые христиане с такой горячностью противопоставлял розовой мировой гармонии Достоевского! <> Он помещает искусство по ту сторону добра и зла, чтобы вычленить для себя желанную область свободы. Освобожденный пленник шел. Эта область свободы реализуется через полнейший отказ искусства служить посторонним целям»[40]

Назад Дальше