Члены Ковена прозревали её саму, её черную несчастную душу и их общее прошлое насквозь, как раскрытую на нужной странице и давно знакомую книгу.
Ядвига Ковальска не имела за спиной пятиста лет, отмеренных ведьме магией. Двести, да, двести годков, прожитых один за другим, нанизанных на нить судьбы как жемчуг, она прожила. Первые семнадцать, промелькнувшие как один день за непосильной работой, вспоминать не хотелось. Но Ядвига не могла не вспоминать, раз в день, в сумерках, садясь в эркере под крышей, заваривая чай и глядя на улицу, приютившую её.
Раз в день, год за годом, с тонкостенной фарфоровой чашкой, пахнущей недосягаемым в юности чаем, Ядвига Ковальска садилась в темное кресло грубой работы. Тикали часы-ходики за спиной, поскрипывали плохо смазанные ей, неумехой, пружины и шестеренки механизма. Светлые, без лопнувших сосудиков и старческой усталости, матка-Боска спасибо, глаза смотрели за почти сдвинутые темные шторы. Смотрели и, в такт часам, шарили по улице, такой знакомой и такой неизвестной в темноте. Глядели и искали того, чье появление Ядвига ждала и боялась.
Её красивые, до сих пор красивые тонкие пальцы чуть подрагивали, когда не совсем пани Ковальска сидела на своем обычном вечернем месте. Карты, её гадальные карты, в отличие от неё, чертовой лгуньи, никогда не врут. Даже хозяйке. И если сказано ими, ровесницами самой Ядвиги, что срок выйдет на грани света и тьмы, то так тому и быть.
Пальцы подрагивали, перебирая гладкие чечевицы чёток, выточенные из прозрачно-огненных и медово-желтых янтарных кусочков. Щелк ложится слово защиты, щелк, через положенное время кладется следующее. Старый дом, купленный у умирающей старухи, помнившей Салем, впитывал заклятья, порой скрипел от наполняющей день за днем невзрачной Силы и терпел.
А она, плетя паутину своего последнего рубежа перед своим прошлым, пока еще где-то далеко крадущимся в ночи, вспоминала
Ядка, глупая твоя голова, иди сюда!
Магда, нанятая паном Войцехом старая немка из Любека, смотрела за домом, командовала прислугой, гоняла, шпыняла, раздавала щипки с оплеухами и чувствовала себя почти полновластной хозяйкой.
Ядка, гусыня, беги быстрее в подвал, тащи корчагу мёда, к пану приехал пан старый полковник!
Любославские жили на широкую ногу, старый пан Войцех, схоронив первую жену, горевал недолго, отыскав среди паненок, крутившихся при дворце круля, свеженькую темноглазую Малгожату. И закрутилось
Дворовые и домашние слуги даже радовались, когда все случилось. Больше работы? Так та привычна, а с панского стола, да с гостевых карманов, знай себе перепадает то лишний грош, то оторвавшийся жемчуг, то недоеденный гусь. А что старая панна? Жили покойно, размеренно, скучно, дети подросли да разъехались, выйдя замуж или убывая в полки. По субботам в церковь, по праздникам угощенье, вот и все веселье. То ли дело сейчас.
Что ни день, в родовом поместье Любославских звенела дорогая посуда, раньше месяцами ждавшая срока в поставцах да шкапах с зеркальными дверцами. Лились вина, мальвазея, рейнское, текли водки с пивом, важно и лениво закипали хмельные меды. Разваливались под ножами колбасы и шпигованное мясо, шкворчали жиром цыплята с поросятами, лопались ягоды в дроздах-рябинниках, запеченных целиком, тянуло тяжелым запахом красного зверя, к травле на коего юная панна-хозяйка имела большое желание с охотой.
Гости, гости, так и наезжали к вельможному пану Любославскому, снова ныряющему в вернувшуюся молодость, густо пахнущую привозными с самого Кельна цветочными водами да духами, сладким потом горячей до всего, и уж до любви так тем более, красавицы-жены. Стукались чеканные золотые кубки, взятые предками пана и им самим в походах на турок, венгров и клятых соседов чехов с немцами. Звенели сабли в парке, вроде полностью заросшем при старой супруге, а сейчас вырубленном наполовину и с фонтаном, разбитым по плану, но пока еще не вставшим в самой глубине.
Звенели сабли соседей, кого на старости лет также бросило в дурную лихость последней вспышки молодости из-за чьих-то глазок. Звенели палаши господ офицер гусарского полка, стоящего в городке неподалеку. Звенели шпаги студентов, приехавших на вакации к семьям да родителям и зазванных к пану Любославскому ради грамотного обращения и умных образованных бесед.
Дворовые и домовые девки, трепещущие от вида усачей в мундирах, гладколицых юношей в кафтанах, шитых золотом по последней парижской моде и тяжело-полнокровных панов-соседей в бархатных кунтушах, завидовали паненкам, через день кружащимся в кадрилях и осыпаемых комплиментами. Куда до тех было конюхам, псарям, доезжачим и даже домовым лакеям, не говоря про простых дворовых и даже Юрку, садовнику, самим паном выписанным из Кракова.
Дворовые и домовые девки, трепещущие от вида усачей в мундирах, гладколицых юношей в кафтанах, шитых золотом по последней парижской моде и тяжело-полнокровных панов-соседей в бархатных кунтушах, завидовали паненкам, через день кружащимся в кадрилях и осыпаемых комплиментами. Куда до тех было конюхам, псарям, доезжачим и даже домовым лакеям, не говоря про простых дворовых и даже Юрку, садовнику, самим паном выписанным из Кракова.
Ах, какие кони везли к Любославским гостей, ох, как переливчато плакали золотые шпоры, эх, как лихо бросали ястребино-пламенные взоры господа подпоручики с товарищами, как лениво и обжигающе переливались из-за белых платков, пахнущих левзеей, взгляды молодых господ из институтов Варшавы с Краковом.
Девки заливались румянцем, украдкой ловя мужские взгляды да убегали сломя голову, чтобы на ночь перешептываться в небольших светелках, отведенных незамужним служанкам. Сидели на расстеленных, если Магда явится так нырк в них сразу, постелях, чесали волосы, за день уставшие в тугих косах, пили спитой и по второму разу заваренный господский дорогой чай, привезенный в кожаных цыбиках из самого Китая через Сибирь с Московией. Пили и, совсем-совсем нехотя, сплетничали, шептались о господах офицерах, подхорунжих да медикусе, приехавшем из самого Нюрнберга, да
Панночки, ясные девочки в шелках, кружеве и в чулочках с подвязками, ах, милые дочери вельможных господ и простых шляхтичей, как они им завидовали. Как стучали каблучки в танцах, как крутились атлас с бархатом, как разлетались завитые локоны, как блестели глаза, глядя в лихие мужские.
Глупые дурные курицы
Яська никому не рассказала про рыженького смазливого философа-богослова, нежно взявшего её под локоток и попросившего её, обмиравшую от стука сердца, показать дальний уголок сада, где так красиво краснела рябина.
Когда её обметало звездами сыпи, густо облепившими грудь и шею, а старый однорукий военный хирург-приживала пана Любославского докурил трубку, не касаясь Яськи пальцами и буркнул непонятное слово «люэс», Яську выпороли и прогнали взашей. Студенту-богослову отказали от приема в поместье, помолвка с панной Стешинской расстроилась, а Яську нашли на следующее утро, плавающей в мельничном пруду. Достали, лежавшую лицом вниз и раскинув руки крестом, вытащили да похоронили за оградой костела.
Марылька никому ни словечка не молвила про двух чернобровых подпоручиков, затащивших её на конюшню, связавших вожжой и вдоволь исходивших-истрепавших мягкое белое тело, сплошь в веснушках с родинками. Конюх Стась, старик и пропойца, тихо зашедший через калитку в дальние ясли, пропорол одному ребра вилами, да второй успел, не подтянув штаны, достать саблюку и рубануть деда поперек лица, развалив голову.
Марылька ни слова не молвила из-за кончика сабли, тонко резанувшего по горлышку с двумя складочками и раскрывшего то жирной красной полосой. Марылька умерла, чтобы паны гусары смогли набрехать как защищали её от пьяного старого хлопа, а дурная девка заместо благодарности кинулась на них, выдрав те самые вилы и чуть не запоров насмерть второго героя.
Ядка, гусыня, беги быстрее в подвал, тащи корчагу мёда, к пану приехал пан старый полковник!
Ядвига никому не рассказала о самом пане Любославском, зажавшем красотку-горничную пока супруга изволила посетить с гостями монастырь в недалеком Сокале, где обреталась ее вдовая тетушка. А ходила тяжело потому как не заметила, что уже начала круглеть со всех сторон и забыла о пропущенных женских днях.
Ядка, курва, я тебя сейчас за волосы по навозу извожу, где корчага?!
Ядвига, ушедшая за корчагой, корчилась от лютой боли, вдруг пронзившей все её тело, расползавшейся от живота во все стороны, корчилась, воя из-за подола, вдруг ставшего густо красным.
Той ночью, проклятой во век, Магда, отыскавшая дуру-девку в подвале, где Ядвига сомлела, отвезла её в лес. В самую чащу, в криво растущие черные старые грабы, скрывавшие самую сердцевину проклятого Черного леса, огрызка, оставшегося от великих дремучих чащ, когда-то тянувшихся отсюда и до седых немецких гор-Альп.
Не зря говорили, что ведьм, уродившихся от настоящего чародейского корня, Сатана метил косящими глазами. Магда, седая костистая немка-лошадь из Любека, слепая на один глаз, разведя костер, подошла к Ядвиге, дуре Ядке, примотанной к крепкому стволу. Подошла, провела рукой по лицу, убирая нос крючком, кривые губы и тонкую бычью пленку, прячущую второй глаз, смотревший вбок.