ГРОБЫ!, вскрикнула Мэри, ухватившись за белые, налитые золотом рязанских полей кудри и ямочки на щеках. Она трогала лицо, как будто чувствовала его впервые. Свое молодое лицо. К ней подбежала повариха и начала промакивать потный лоб салфеткой, потом одумалась, вытерла лоб угольным передником и вернулась на кухню. Мэри осталась одна уже не первой свежести, в гробовом молчании хоронящая мечты, с черным крестом на лбу.
Ждал он долго, днями, неделями ждал, но птица все не появлялась на крыше. Мимо пролетали тысячи птиц, но прекраснейшая из них отпустила его, как морок, забыла, оставила на века. Летчик приходил на крышу каждый день пустота. Мрак. Забытье. Он приносил шампанское и дорогую ветчину. Ах да, птица была зла, и он решил отказаться от мяса, есть зерно и просо, искал полбу в магазине нашел. Купил. Давился сырым, но ел. Было что-то в этом хрусте нежное, терпкое, дикое. Он так хотел крылья, что ел зерно насухую. Потом выбрал что-то между человеческим и птичьим хрустел спагетти. Брал одну и стачивал без остатка. Страдал. Ждал. Верил.
Он возвращался после работы и кидался к матери на поклон, но отвергала его тетя Софочка, как неродное, безумное дитя. Нет хуже ничего в жизни, чем мать, что отвергает свое дитя, но тете Софочке ничего уже было не страшно. И она говорила "нет". Хорошо, не говорила. Просто осматривала летчика с нечищеных ботинок до глупых, неудачных мужеских плеч, резко квадратеющих на фоне извилистых петербуржских обоев в три слоя. Осматривала и роняла с губ презрительное:
Что ж ты за человек такой, летчик.
Меня зовут Григорий! Гриша! Помнишь ли ты мое имя, мать?, кричал летчик в пустоту коммунальных квартир.
Помню. Но профессия кормит, а имя твоё Кому оно нужно, это имя. Вот Мэри Машка. И что?, тетя Софочка держалась за голову, как пьяный боцман держался за палубу в шторм.
Не трогай её!
Трону. Только приведи её к нам буду трогать до её истерики.
Да рязанская она. Чем ты её, петербурженка, проймешь.
Буду морщить нос каждый раз, когда говорит "звОнит".
Не говорит она так. Чертова ты снобка.
Спрошу про жадину-говядину.
Летчик остановился в ужасе как далеко зашел их разговор.
Жадину-говядину?
А ты и не знаешь, всплеснула руками мать и зашагала по квартире, Вот по всей стране говорят "Жадина-говядина, ?"
Турецкий барабан?
Ха! Вот дурак. Запоминай, тетя Софочка закурила и вертела сигаретой перед носом летчика так и этак, Коренные петербуржцы должны отвечать "Пустая шоколадина". Если кто-то говорит "Соленый огурец" или "Турецкий барабан" не наш. НЕ НАШ. НЕ КОРЕННОЙ.
Да какое это имеет значение, maman?
Прямое. Чужака в дом ведешь!
Мама, мамочка!, летчик подошел к матери и нагнулся, чтобы обнять, Ну почему ты её так не любишь? Неужели вся остальная страна для тебя не родная? Неужели бедная девушка вынуждена быть изгнана только за квадратное лицо? За то, что не ценит она дожди и непогоду, не знает, что тот розовый дворец Белосельских-Белозерских, не знает про эрмитов и никогда не видела Мозаичный дворик? Ну? Свожу я её на улицу Джона Леннона, посидим в Этажах на крыше, погуляем по Новой Голландии. Все места покажу, разве это главное? Мама, мамочка. Мама.
Сколько тебе лет, а все "мама". Устала я. Хватит, тетя Софочка вырвалась из объятий и скрылась в темноте коридорных углов, Чужая. ЧУЖАЯ.
Летчик заломил локти в бессилии и пошел искать сестру. В первой комнате были мыши, во второй сохли масляные полотна, в третьей играл еврейский квартет, а в четвертой зубастое пианино с оторванной крышкой скалило душу. В пятой сестру летчик не нашел, но знатно задержался там звучали песни Гребенщикова, что-то про Вавилон и пыль. Летчик устал искать. Марина вышла на беззвучный зов сама устала ждать глупого брата.
Ну?
Прости меня.
За что?
За то, что хочу быть живым.
Гришка. Вот ты дурак. Живым становятся, когда любят.
Не люблю?
Не любишь.
Хотели, чтобы женился.
Хотели. Но не на Мэри.
Почему?
Наша. Слишком наша. Будет тянуть одеяло на себя, а оно нам такое надо счастье?
Глупые вы, женщины. Одна говорит, что чужая. Другая наша. Третья вообще ничего не говорит обиделась и шлет меня лесом, хотя платье готовит и всем про свадьбу рассказывает. Уйду я от вас.
Куда?, засмеялась Марина, нахлёст перекинув руки на плечи. Она начала танцевать, как египетская жрица, скидывая халат и обнажая белье. Гриша наблюдал со смущением слишком красива была сестра в диком танце.
Глупые вы, женщины. Одна говорит, что чужая. Другая наша. Третья вообще ничего не говорит обиделась и шлет меня лесом, хотя платье готовит и всем про свадьбу рассказывает. Уйду я от вас.
Куда?, засмеялась Марина, нахлёст перекинув руки на плечи. Она начала танцевать, как египетская жрица, скидывая халат и обнажая белье. Гриша наблюдал со смущением слишком красива была сестра в диком танце.
У нас что, мало места? Ну будет она жить с нами. Ну Марин
Иди на крышу, безумный. Там твоя песня. Это город любви, пой, пока молодой.
Летчик ушел, а сестра все танцевала, лоснясь в темноте петербуржских комнат белесыми плечами. Так прошел летний месяц, густой и туманный все три женщины были в ссоре и солидарности, той особой солидарности, когда никто ни с кем не разговаривает, а особенно с мужчиной, кто оказался краеугольным камнем балагана.
Летчик был удручен и метался. Пил "Кадряночку" вино из пакета. Пил и ходил с окровавленными губами, как морок своей же свободы, пил и ходил. Одним словом, Гришка-дурак. Ну хоть имя у него появилось в семье уже какая никакая, да мужественность.
#
Мать ворчала, пока он ходил: "Непокорная невестка будет. А оно мне что? Я коренная петербурженка, и это все, что у меня есть".
Сестра ворчала, пока он ходил: "На свою не заработал, живет у матери под крылом, а ежели детей заведут я приживалкой буду? А вдруг она понравится матери больше меня, расторопная рязанская девчонка. И мать на неё квартиру ещё при жизни перепишет".
Мэри ворчала, пока он ходил: "Страшно шанс упустить, дико страшно, да только чудится мне смерть в каждом лице, что встречаю по дороге домой. И в свете фонарей стылые петербуржские лица желтят ужасающе, будто зовут меня с собой, чахоточные. Не хочу быть героиней Достоевского, но какова еще женская доля? Ах, надену я белое платье, он черный пиджак, посидим в баре, выпьем. Гробы, гробы".
Прошел ещё месяц, а птицы все не было. Выкинута последняя рюмка в стену, потолок окрасился кровью чужих забот. Решено. Не далее, как в пятницу тринадцатого назначен был званый ужин с поросём во главе стола, с яблоком в его смешной хрюкалке, которой все гости, напившись, будут делать "хрум-хрум" и кричать "горько", узнав про помолвку Мэри и летчика. Не хотелось никому этого ужина, чтобы лиц друг друга не видеть и не радоваться натужно светлому событию, да только летчик вывернул финт ушами и заявил, что троих женщин в доме не потерпит, поэтому сбежит от матери и сестры, продолжая обеспечивать оных кофием и аристократическими причудами, что подводят их к грани банкротства, сбежит от них всех, захватив Мэри, к князю Владимиру, двоюродному прадедушке со стороны матери, человеку безразличному до чужих забот и хлопот, вечному обожателю покойной памяти дореволюционного Санкт-Петербурга, а следовательно, жаждущего приумножения рода и продолжения их сиятельной фамилии, наследником которой летчик как нельзя кстати и являлся. В каждой приличествующей петербуржской семье должен быть как минимум один потомственный князь. Поэтому берегли Владимира Викторовича, как зеницу ока. При нём же квартира была, конечно, не коммунальная на Маяковской широтой в шесть, а то и шестнадцать комнат с маленьким еврейским домашним оркестром, но на оркестр можно было бы и к тете Софочке захаживать. Конечно, летчик сам бы не додумался до такого хитрого коварства созывать народ, чтобы соблазнять престарелого деда поселить у оного молодоженов, но и Мэри была ни в чем не повинна, ей просто пришла в голову идея и народ как-то сам собой собрался, позвался, и князь Владимир обрисовался в их жизни совершенно неожиданно, но ой как удачно, ах, как же все складывалось и белое платье, и черный пиджак.
Утром сестра накрывала на стол в одной из комнат, хороня надежды на жилплощадь чувствовала, что рязанская душонка займет все пространство и не оставит Марине места. Вроде как и костьми Марина обещала лечь, чтобы свадьбу не допустить, да к столу постаралась пекла котлеты, жарила мороженое, отпарила хорошенько хлеб и пустила мышей в зерно. На десерт готовила угощение в глубинах седых петербуржских квартир таился цианистый калий, к которому прикладывалась сама Ахматова. Впрочем, не будем об этом. Стол обещал быть богатым, как карельский чернозём. Стыдливо умостилась водочка с краю стола, где-то торчал шматок сала, а это что у нас? Ленинградский набор пирожных, ветчина, нахлест порубленая с огурцами по-киевски. Вокруг цветущего безумия из холодцов важничала селедка под шубой и влажно дышала паром вдовьего одиночества, будто кому было до неё дело.