Вот пришел великан (сборник) - Константин Дмитриевич Воробьёв 8 стр.


Солнце уже село, и небо в том месте догорало теплым шафранным пламенем. Я включил подфарники. Машину наполнил ровный уютный полусвет. Как на мельнице. И мотор гудит, как жернов. Хорошо, если бы дядя Мирон ни о чем не спрашивал меня до Кобыльего лога. Особенно о Севере. Сейчас ему нельзя говорить, что я тоже сидел,  не поверит, подумает, подлаживаюсь Может, совсем не говорить? А что же тогда я делал там? В охранниках служил? Ну, нет! Пошли они к чертовой матери!..

Дядя Мирон будто понял мои мысли и сидел покойный и какой-то печально-светлый. Лишь возле самого Кобыльего лога он снова спросил меня:

 Говорю, машинка своя или казенная?

 Напрокат взял,  сказал я.

 Это как понимать?

Я объяснил.

 Что ж так!  почти обиженно сказал дядя.  Служишь-то кем?

 Я видишь ли, писатель,  неуверенно сказал я.

 Вот оно как!  негромко произнес дядя и повернулся ко мне всем корпусом.  Ну, а пишешь об чем?

Многое было в этом вопросе, в глазах и в голосе дяди Мирона: и удивление, и разочарование, и насмешка, и досада пополам с сожалением. Тут нужен был ответ, равный вопросу по краткости и ясности, и я не стал отвечать, затормозил машину и включил фары. Мы стояли на Долгом мысу первом из семи тут бугров, полого сбегающих к болоту. Два мощных световых столба протянулись по нему и широкой золотой гатью перекинулись через болота. Там засвиристело и запищало,  потревожили птиц; в затихшем моторе что-то стрекотало и пощелкивало, и я вышел из машины и трижды прокричал Кобыльему логу: «Эге-ге-ей!» Он мне ответил тем же, и я достал из багажника ящик из-под сливочного масла и вынул из него коньяк, консервы, корейку и хлеб. Все это я сложил на сиденье, и когда взглянул на дядю Мирона, то увидел его в прежней позе, с прежним вопросом в глазах.

 Не надо, дядь Мирон,  сказал я.  У меня все в порядке. Понял?

 Что ж, ладно Это дело такое,  проговорил он и провел рукой по лицу, будто смахивал мучную пыль.

 Я хороший писатель,  сказал я.

 Ладно,  улыбнулся дядя Мирон.

У нас не было рюмки, и я отвинтил с термоса колпачок, потом откупорил бутылку, нарезал корейку и открыл консервы.

 Может, свет побольше зажечь?

 А зачем,  сказал дядя Мирон,  нам же не читать тут

Я передал ему колпачок и бутылку. Он опять проделал все как на мельнице: сперва наполнил посудинку, а затем отставил бутылку, снял свободной рукой картуз и сказал: «Побудем живы!»

Я выпил два колпачка подряд мне это нужно было и дважды сказал: «Побудем живы». Дядя Мирон вкусно и бережно закусывал консервами, то и дело наклоняясь над банкой, и я близко видел тогда его шею сплошь в сетчатке морщин и морщинок. «Каждая у него обругана матерщиной, каждая!» подумал я и спросил:

 Где ты отбывал, дядь Мирон?

 Далеко, брат!  с прежней неискренней веселостью ответил он.

 А все же?

 Подписку дал не разглашать

 Теперь на это начхать!  заявил я.

 Это верно,  сказал дядя,  да только видишь ли какое дело: говорить не хочется Ну было и было А зачем его вспоминать?

 А можешь не вспоминать? Все чтобы не вспоминать?

Я не только спрашивал, но и просил, и дядя Мирон все понял, что я хотел. Он положил рядом с колпачком кусок батона, подобрал с колен крошки, кинул их в рот, прожевал, выпрямился и, строго глядя на меня, сказал:

 Дурак ты! Ну что ты означал тогда в моей беде? Ты ж был ховрашок, вот кто!.. Кто ж из нас с тобой был виноват?!

Я нарочно уронил на пол машины колпачок и стал искать его там, чтобы подождать, пока остынут глаза, но дядя Мирон тоже наклонился и начал шарить руками около педалей После этого мы немного посидели смирно, затем выпили, и дядя Мирон сказал о коньяке:

 А все ж верно говорят, приванивает он!

 Клопами?  спросил я.

 Клопами, будь они неладны!

 У вас в лагере много было?

 Заедали!  зажмурился дядя.

 Нас тоже,  сказал я.

 Да неужели ты в самом деле сидел?  пораженно спросил дядя Мирон.

 В самом,  просто и легко сказал я.

 За что, господи?

 В плену был

 Ах, вот оно что-о! И сколько отдул? Ну тогда мне понятно! Тогда все Ах же ж курвецы! Ах же ж

И мы начали с дядей Мироном ругаться беззлобно и с удовольствием, оба дивясь молитвенной складности страшной лагерной матерщины, какой мы обкладывали караульных, надзирателей, клопов, голод, стужу, тоску Мы разговаривали, ругались и выпивали, и это было впервые, когда я испытывал чуть ли не благодарность судьбе за то, что сидел в «своем» лагере. Потом мы спели лагерную песню, и мне стало не очень весело, а дядя Мирон положил руку на мое плечо и, как по секрету, который он доверяет мне первому, принялся расхваливать наступившие времена,  «жизнь наклюнулась законная»,  а Хрущева называл, как своего свата,  «Сергеич»!

 Виссарионовича в родню уже не хочешь?  засмеялся я.

Дядя Мирон не уловил в вопросе шутки и сказал отчужденно:

 Этот в моей родне не ходил!

 Ну как же! А кому ж он доводился великим отцом?

 Не знаю,  сказал дядя Мирон.

Он замолчал, засунул руки в рукава кожуха, как при холоде, и сидел ершистый, враз постаревший. Черт меня дернул вспомнить «отца»!

 Ты что, дядь Мирон, шуток не признаешь?  осторожно спросил я.

 Индюк, милок, тоже однава пошутил,  сказал дядя Мирон и разнял руки, будто готовясь к чему-то.  Он пошутил, а курица снеслась Ты лучше скажи мне, об чем пишешь?

Черт меня дернул вспомнить «отца»!

 Я хороший писатель, Мирон Петрович,  сказал я.

 Ты уже хвалился раз. А вот пишешь об чем?  с прежней настойчивостью повторил дядя. Я протянул назад руку, нащупал на сиденье свои книги и кинул их на колени дяде Мирону. Он взял по одной в каждую руку, приблизил к глазам, потом отдалил, и я засветил кабинную лампочку.

 Тут же Константин какой-то,  нерешительно проговорил он.

 Это псевдоним,  сказал я.

 Чего-чего?  подозрительно спросил дядя Мирон. Тогда я объяснил, что такое псевдоним, о чем мои книги, когда и как я их написал

Тот, «чужой», лагерь размещался в Литве, и мы с младшим лейтенантом Вороновым убежали ночью, когда военнопленных погрузили в товарные вагоны и повезли в Германию. Воронов был доходягой, и я тащил его на себе. На рассвете мы набрели на одинокий хутор,  они все там были одинокие, и в деревянной кадке с водой, стоявшей возле колодца, я обнаружил отстойник с молоком литров на пять. Мы прихватили его с собой и еще захватили сноп сухого мака, зашли за сарай,  он стоял метрах в ста от дома, и там выпили молоко и охолостили все головки мака. Воронову стало плохо сразу же. Он извивался, грыз маковые стебли и почти кричал. Я сделал для него все, что мог: мял живот, зажимал рот ладонью, но он кусался, кричал, а ночь кончалась. Тогда я оглядел недалекий лес и светлеющее небо, и Воронов перестал кричать и сказал:

 Я сейчас умру, уходи один

Он правильно разгадал мою мысль, но я ударил его по щеке и побежал к воротам сарая. Они оказались запертыми на внутренний засов, а под ними был проем, загороженный сосновой плахой, и я вышиб ее ногой. Через этот проем я втащил Воронова в сарай, заваленный немолоченым овсом и горохом. В горохе я проделал туннель, и мы затиснулись туда, и все время Воронов молчал. Хутор просыпался, и я вспомнил про отстойник, забытый наруже. Его надо было спрятать и приставить к подворотне плаху, но Воронов опять стал корчиться и стонать. Он норовил выпростаться из-под гороха, а я не пускал его и совал ему в рот пилотку

Я был убежден, что выдал нас не стон Воронова, а горох: сухой и ломкий, он громыхал, как кровельное железо, но Марите потом сказала, что виноват был отстойник. Она нашла его у сарая, увидела пустой зев подворотни и потом уже услыхала стон Воронова. Она вошла в сарай и позвала:

 Э-эй пленчик не боись!

Я обеими руками сдавил горло Воронова, он хрипел и бился, и горох громыхал, как кровельное железо.

 Не боись, пленчик!

Голос звучал искренне и напуганно,  однажды в детстве я так уговаривал собаку, которая кинулась на меня в Кобыльем логу,  и я отпустил Воронова и полез из укрытия. Белоголовая маленькая девушка стояла у раскрытых ворот сарая. Увидев меня, она попятилась и загородилась отстойником, и я понял ее страх и не встал с колен: вместо гимнастерки на мне был немецкий мешок с черным орлом и надписью «фельдпост», а кожу с лица я облупил, когда падал из вагона.

 Мы только что зашли! Мы уйдем вечером! Не бойтесь, пожалуйста! Мы только так!  сказал я ей.

Она потом говорила, что я держал руки у подбородка и кланялся, как в костеле, и если это было так, то в костелах молятся не зря

Воронов умер в полдень. Я проделал в горохе дыру, и на матице под крышей сарая увидел живых, воркующих голубей. Они улетали и тут же возвращались В сумерках пришла Марите. На этот раз она не произнесла «эй», а сказала только «пленчик». Она принесла продолговатую ковригу хлеба, два куска сала и пачку листового табаку.

 Надо еще бумагу, спички и лопату,  сказал я.

 Лопат у нас только один,  сказала Марите.

Я объяснил, для чего нужна лопата. Марите прошептала: «Езус-Мария!» и побежала к дому. Я смотрел на нее в щель ворот и думал, что она забудет о спичках и бумаге. Она вернулась с лопатой. Мы пошли на восток, к лесу туда мне было по пути. Марите несла хлеб, сало, табак и лопату. Я нес мертвого Воронова и думал, как быть без бумаги и спичек. Хотя бы только спички. Табак ведь листовой, и его можно будет скрутить так, без всего

Назад Дальше