Тогда это было для него легко еще до Асадова, до Евтушенко, это была свежая поэзия совсем. Тогда он был впереди своего времени, поэтического и вдруг столкнулся с Бродским Илья, я не видел человека, который так бы любил поэзию других людей. Этому шедевру Антологии в мире не будет никогда повторения. Он не составлял антологию, он воспевал всех, кого он открыл. Он любил быть первооткрывателем, стольких людей определил в поэты Когда я читал Коку свои переводы Беккета и видел пот, со лба льющийся, такого не было больше никогда. Он мог забывать свои стихи и не забывать читать другие. Он действительно был человек, который возвещал. И он первый, кстати, засмеялся над строчками Высоцкого «На полу лежали люди и шкуры» и «протрубили во дворе трубадуры». У него была миссия: принижать великих и возвеличивать малых.
* * *Он считал, что я Кафка, а он Портос. Мне, конечно, было смешно: этот наряд и обряд Махно. И другое было тоже нелепо: он полный был в политике профан, ленинградский поэт (хоть я и не знаю, что это значит). И когда он оказался в Штатах и мне стали присылать газеты из Техаса с его интервью про Политбюро, про советскую власть я ржал, когда переводил их с листа Евдокии Петровне. Она говорила: «Валера, Вы что?» Вы же знаете Костю, Илья, он газет не читал в жизни, а приехал в Америку и стал экспертом. Я его спрашивал потом: «Кок, как ты можешь Америку поливать, которая тебе всё дала?» А он говорит: «Молот, а я пока телевизор не включу, так и не в Америке». Или когда он радовался 9/11? Он ведь не был больным, как Бобби Фишер, но эпатаж это была часть его, его бензин, что я могу сказать Он эпатировал, как просился: послушайте меня! И ему всегда было что сказать, хотя он абсолютно не выбирал аудиторию.
* * *У него был принцип неважно, что читать, важно, что вычитать. В этом был и элемент самолюбования. Но он мог вычитывать чудеса! Это нас сближало, мы как бы выдергивали сердцевину из вещи. В этом плане писать меня научили Беккет и Кок. Беккет сказал: «Пиши как хочешь», а Кок «Пиши как можешь». Вот и всё.
* * *Я живу за городом, от нас где-то миль 120 до него. Это было накануне его смерти. Ночь, я приезжаю домой, и Кок мне пишет: «Молоточек, куда ты пропал?» Я ему отписал что-то: так, мол, и так я тебя не забываю, не волнуйся и т. д. У нас ведь с ним после смерти Нортона Доджа приостановились деловые отношения; я в свое время занимался некоммерческой компанией Кузьминского «Podval Arts and Poetry Galleries Ltd», которую сделал ему году в 1987-88-м, и финансировал ее в основном Нортон. Короче, встаю я часов в восемь и пишу ему большую телегу. Он мне возвращает на целый лист планы литературные. Я отвечаю ему: «Кока, откуда силы берутся, милый? Дай тебе Бог жизни». И где-то в 11:40 звонит Мышка: «Костя умер» Мы с ним это обсуждали умереть живым, жить не до конца. И вот теперь, когда начинается археология его архива, получается, что конца и нет
На пути к Голубой Лагуне: письма Константина Кузьминского из Вены (август 1975 январь 1976)
Публикация Ильи Кукуя
9 июля 1975 года Константин Кузьминский с женой Эммой и борзой Негой (во избежание проблем с таможней вывоз борзых был запрещен выданной «чуть ли не за пуделя» см. письмо 1) вылетел из Ленинграда в Вену. Кузьминские летели налегке: архив был заблаговременно отправлен через голландское посольство в Израиль, записная книжка с адресами в Рим. Целью Кузьминских, однако, были не Италия и не Израиль, а Франция, куда за год до того Кузьминскому прислал вызов его друг, художник Михаил Шемякин. Однако во Францию Кузьминского не выпустили, и ему пришлось, по его собственным словам, «ставить властям выбор Биробиджан или Израиль» (см. письмо 3), то есть фактически провоцировать арест или разрешение на выезд. К счастью для себя, Кузьминский вписался в когорту деятелей культуры, от которых власти в 1970-е годы предпочитали избавляться высылкой, и вслед за Бродским, Синявским, Солженицыным и многими другими, чьи имена встречаются на страницах его писем, он покинул пределы СССР. Вернуться в Ленинград ему уже было не суждено.
История последующих месяцев, в течение которых у Кузьминского сложилось уже не покидавшее его более представление о жизни на Западе и конкретизировалось осознание собственной миссии, наглядно разворачивается в его письмах. В своей совокупности они образуют своеобразный эпистолярный роман, отражающий опыт автора в ином жанре, чем другой «вроде бы роман» таково было авторское определение прозаического коллажного произведения «Hotel zum Тюркен», работу над которым Кузьминский тоже начал в Вене, а закончил уже в своем последнем доме в поселке Лордвилль на границе американских штатов Нью-Йорк и Пенсильвания, проходящей по реке Делавэр. Это был опыт одновременно эйфории и разочарования, прагматичности и наивности, энтузиазма и бессилия. Не будем отнимать у читателя удовольствия от чтения и вдаваться в детали, отметим лишь благо продолжение всем известно, что именно в Вене начинается та траектория движения Кузьминского к его opus magnum, которая прослеживается во многих исследованиях и материалах настоящего сборника.
История последующих месяцев, в течение которых у Кузьминского сложилось уже не покидавшее его более представление о жизни на Западе и конкретизировалось осознание собственной миссии, наглядно разворачивается в его письмах. В своей совокупности они образуют своеобразный эпистолярный роман, отражающий опыт автора в ином жанре, чем другой «вроде бы роман» таково было авторское определение прозаического коллажного произведения «Hotel zum Тюркен», работу над которым Кузьминский тоже начал в Вене, а закончил уже в своем последнем доме в поселке Лордвилль на границе американских штатов Нью-Йорк и Пенсильвания, проходящей по реке Делавэр. Это был опыт одновременно эйфории и разочарования, прагматичности и наивности, энтузиазма и бессилия. Не будем отнимать у читателя удовольствия от чтения и вдаваться в детали, отметим лишь благо продолжение всем известно, что именно в Вене начинается та траектория движения Кузьминского к его opus magnum, которая прослеживается во многих исследованиях и материалах настоящего сборника.
В этой переписке поражает прежде всего ее интенсивность, дающая наглядное представление о неистощимой энергии ее адресанта. Мы публикуем далеко не все письма: наш выбор пал на те, что в хронологическом порядке, но не всегда последовательно, раскрывают детали венской эпопеи их автора с первых официальных и неофициальных контактов по приезде и заканчивая вылетом 5 февраля 1976 года в США, где начинается новая глава его жизни. Почти все письма, за редкими исключениями, публикуются целиком; встречающиеся повторы, как нам кажется, не снижают накала повествования, а позволяют взглянуть на одни и те же события под разным углом, в зависимости от того, к кому обращается Кузьминский и в каком контексте он сообщает об уже известном. Сохранена и неполиткорректность многих инвектив автора в адрес отдельных современников и целых народов, государств и эпох: мы надеемся, что читатель этого сборника отдает себе отчет в эпатажном стиле Кузьминского и не ожидает от него сдержанности и соблюдения приличий.
Почти все письма представляют собой машинописи и сохранились в архиве в виде копий: основным грузом в багаже Кузьминского была пишущая машинка «Ундервуд» 1903 года, и поэт обыкновенно печатал письма в две закладки. (Расходы на копирку и другие канцелярские принадлежности отдельный микросюжет переписки.) Орфография и пунктуация, за исключением отдельных значимых случаев, приведены к норме. В примечаниях дается необходимый реальный комментарий.
Илья Кукуй
1. Т. К. Багратиону-Мухранскому
6 августа 1975 года
Отель цум Тюркен,
Петер Иордан штр., 76,
1190 Вена 19
Милостивый государь!
Господин Рогойский[21] любезно сообщил мне о Вашем интересе к обитающей в Вене русской борзой[22]. Буду рад сообщить Вам некоторые сведения, касающиеся ее и меня. Борзая родом из Москвы, чистокровная псовая русская. Их было в Москве 64, сейчас осталось, соответственно, 63. В Ленинграде около 40, а всего по России не больше полутора сотен[23]. Родилась 24 апреля <19>74 года, сейчас ей 15 месяцев. 14 поколений золотых и серебряных медалей, родители золотые медалисты, от рождения числится в элите. Окраска муруго-пегая. В паспорте кличка «Мега», дома зовем по благозвучию и соответствию характера «Негой», «Неженкой». Ленива, нежна, капризна. Очень привязчива, весела.
К сожалению, документы пришлось вывозить отдельно от собаки, и сейчас они еще не получены. Борзых из Советского Союза не выпускают, пришлось выдать чуть ли не за пуделя. К счастью, удалось. В Вене, в первые же дни, умудрилась попасть под машину (воспитывалась в деревне и машин не боится), мы были в ужасе, но ничего страшного не случилось: отлетела как пружина и отделалась порезанным задом. Зашили, сейчас бегает как ни в чем не бывало.
Простите, что утомляю Вас, может быть, ненужными подробностями, но она у нас вроде ребенка и очень дорога нам. Во второй половине сентября я надеюсь быть в Америке, там о ней обещали позаботиться господин и госпожа Масси, автор книги «Николай и Александра» и его жена, автор книги обо мне («Живое зеркало. Пять поэтов Ленинграда»), мои близкие друзья. Они живут где-то поблизости от Толстовской фермы, в Ирвингтоне[24].
Я русский поэт, литератор, 35-ти лет от роду, жена архитектор. Так случилось, что в Советском Союзе круг моих друзей составляли неофициальные художники и поэты моего поколения, а точнее, трех послевоенных поколений, представителем коих (разумеется, неофициальным) я и являюсь как автор и составитель ряда антологий, книг, каталогов выставок и так далее.