Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (19202020) - Роман Кацман 4 стр.


Начавшаяся как удел одиночек, таких как Авраам Высоцкий и Юлий Марголин, русская литература в Израиле превратилась в массовое явление начиная с 70-х годов. Некоторые писатели и поэты, приехавшие в Израиль, уезжали в другие страны. Таков, например, был путь Феликса Розинера и Анри Волохонского. Некоторые уходили из жизни, оставив существенный след в русско-израильской культуре, как, например, Михаил Генделев и Александр Гольдштейн. Зачастую казалось, что русская литература в Израиле это своего рода самиздатовский придаток отказнической или антисоветской (или несоветской) литературы. Иногда так оно и было, и многие значительные произведения русской литературы XX века были впервые изданы в Израиле. Много раз русско-израильской литературе предсказывали вымирание. Однако эти предсказания не сбылись. Крушение Советского Союза привело к возникновению целого материка русской субкультуры в Израиле, с десятками газет и журналов, издательствами и культурными центрами, писательскими кружками и художественными течениями, со своей интеллектуальной и академической элитой. Как и все в Израиле, жизнь этой субкультуры меняется необычайно стремительно, динамично и разнообразно, тем более что приток свежих сил в ней не прекращается по сей день. Впрочем, приезд Александра Иличевского в 2013 году существенно отличается от приезда Дины Рубиной в 1990-м: первый во время эмиграции уже был автором многочисленных романов, вторая создала большую часть своих произведений в Израиле. Будущее русско-израильской литературы туманно, как всегда. Так, к примеру, молодежное движение, именующее себя «полуторным поколением», ратует за переход русскоязычных израильтян, в частности писателей, на иврит, с сохранением культурных особенностей страны исхода. Реальна ли эта программа или нет, она свидетельствует о широте поисков и смелости идей. Оглядываясь назад, можно то же сказать обо всем тернистом пути русско-израильской литературы, обстоятельная научная история которой будет когда-нибудь написана. В нее войдут несколько сотен писателей, поэтов, драматургов, сценаристов, журналистов, эссеистов и интеллектуалов.

Если верно предположение о мифоисторической константе в культурном мышлении русско-израильской литературы, то в первую очередь следовало бы выделить ее основные мифы, надеясь, что применение этого понятия Владимира Топорова окажется достаточно корректным в данном контексте [Топоров 2005]. Так, например, не вызывает сомнений, что одним из таких мифов является миф Иерусалима, из которого выросли важнейшие произведения таких писателей, как Денис Соболев, Некод Зингер, Дмитрий Дейч, Елизавета Михайличенко и Юрий Несис, Леонид Левинзон. Впрочем, нельзя забывать, что само понятие мифа весьма неопределенно и многозначно, а потому всегда должно быть заново переосмыслено. Работа, проделанная Алексеем Лосевым в его «Диалектике мифа», остается актуальной по сей день, и его определение мифа может считаться наиболее емким и эффективным: миф есть развернутое магическое имя, или чудесная личностная история, данная в слове, где чудо это реализация трансцендентальной цели личности в эмпирической истории [Лосев 1991: 185188]. Феноменологическая составляющая этого вполне персоналистического и имяславского определения может быть усилена в ходе его адаптации для изучения литературы, что и было проделано мною в предыдущих работах. Так появилась персоналистическая теория мифопоэзиса как процесса создания мифа в актуальном акте чтения. Теория Эммануэля Левинаса, предсказанная Михаилом Бахтиным в его «Философии поступка», об этической основе акта восприятия и чтения позволила дополнить метафизику Лосева аспектом, свойственным феноменологии чтения, и тем самым превратить ее в универсальный инструмент поэтического исследования [Katsman 2002]. Будучи развита в этом направлении, она легла в основу теории литературного образа, сходно с тем, как философия Левинаса легла в основу нарративной этики Адама Ньютона. Позднее я дополнил теорию мифопоэзиса идеями множественности и поссибилизма, отталкиваясь от философии возможного Михаила Эпштейна и различных теорий возможных, параллельных или альтернативных миров и историй [Katsman 20136]. Это позволило связать мифопоэтику и теорию образа с риторикой, обернувшейся практикой выбора между множественными возможными мифами-именами [Katsman 2013а]. Итак, говоря об основном мифе, мы будем иметь в виду мифопоэзис как риторическое событие порождения (или взрыва, в терминах Юрия Лотмана [Лотман 2000]) пучка возможных мифов-личностей, реализующих различные этико-прагматические проблемы и дилеммы. Его анализ должен позволить вникнуть в суть историко-культурного мышления авторов, не упуская из виду при этом путей его риторико-поэтического становления в диалоге с различными аудиториями читателей, оппонентов, критиков и интеллектуалов. В этом диалоге авторский дискурс формируется как интеллектуальная литература, и этот аспект в творчестве русско-израильских авторов зачастую представляется наиболее интересным.

В то же время необходимо помнить, что литература не философия, и поэтому она не бывает вполне последовательной и законченной. Более того, «незакрытость» и составляет основу ее интеллектуального усилия. И поэтому основное критическое усилие должно быть направлено на анализ трещин, разломов, сдвигов в мифоисторических картинах мира, создаваемых авторами. Многие из них имеют не только гуманитарное, но и физико-математическое или техническое образование, и поэтому определенное значение может приобрести рассмотрение научных (или псевдонаучных) теорий, осмысление и искажение которых стало частью их интеллектуальной и риторической работы. Принято считать[1], что современная наука, от квантовой механики и теории неопределенности до теории хаоса и теории струн, порождает феномены постмодернистского мышления и письма или, по крайней мере, связана с ними общими историческими и социальными корнями. Однако новейшая литература, в частности ее русско-израильский извод, свидетельствует также о другом, более сложном характере отношений между наукой и литературой. Писатели, обладающие некоторым специальным естественно-научным образованием и достаточно самостоятельным мышлением, не только впитывают известные им или свойственные духу времени научные теории, но и пытаются зачастую критически осмыслить их, вживляя их в ткань создаваемой ими спекулятивной философии истории и времени. Не будь этого критического подхода, их литература вряд ли могла бы считаться интеллектуальной. Таковы, например, некоторые тексты Михаила Юдсона, Арнольда Каштанова и Игоря Гельбаха. В результате многие новейшие произведения могут рассматриваться в ключе литературной метафизики, даже те, которые кажутся постмодернистскими по стилю или типу сознания. Как убедительно демонстрируют исследования Клавдии Смолы, при обсуждении современной русско-еврейской поэтики невозможно избежать постмодернистского контекста [Smola 20146]. В сращивании этой поэтики с метафизикой и мифоисторическим интеллектуализмом проявляется та культурная и ментальная сложность, которая не позволяет свести русско-израильскую литературу или даже каждого из ее авторов в отдельности к той или иной художественной идеологии.

Другое направление интеллектуальных и эстетических усилий современных писателей, как и ученых,  это переосмысление и преодоление постмодернизма, точнее, его узкого понимания как радикального релятивизма или как тотального деконструктивизма. В этой связи характерны, например, искания Гали-Даны и Некода Зингеров, как в их творчестве, так и в редакторской политике на страницах журнала «Двоеточие» и в журнале «Каракёй и Кадикёй». В попытке, по их словам, заново прислушаться к гулу времени[2] они отправились в «плавание через Босфор, между Черной деревней и Деревней Судьи, между еврейским кварталом и тюркским селом, между Европой и Азией, между точкой А и точкой Б все того же двоеточия»[3]. Еще прежде в «Двоеточии» был опубликован перевод статьи Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера «Что такое метамодернизм?», в которой голландские ученые определяют то, что они называют новой культурной доминантой современности, преодолевающей постмодернизм. Главным символом новой доминанты оказывается «маятник, раскачивающийся между многочисленными, бесчисленными полюсами», и прежде всего между наивностью и цинизмом, энтузиазмом и иронией, романтикой и концептуализмом, деконструкцией и реконструкцией[4].

В текстах других писателей предлагаются другие, более радикальные методы ревизии постмодернизма. Так, Елизавета Михайличенко и Юрий Несис изобрели «нетнеизм»  особый, сетевой модус избыточного существования субъекта, «гипергуманизм» [Михайличенко, Несис 2001]. Наум Вайман в «Ханаанских хрониках» и в «Щели обетования» проповедует новый-старый героизм самопожертвования [Вайман 2000, 2012]. В прошлые годы несостоявшийся проект Александра Гольдштейна и Александра Бараша по теоретизированию и развитию «средиземноморской ноты» в русской литературе в Израиле, а также концепция «международной русской литературы» Бараша были отчасти и попытками преодоления делёзовской теории минорной литературы, а с ней и политико-социологической доминанты в постструктурализме. Усилия таких писателей, как Эфраим Баух и Леонид Гомберг, направлены на преодоление постсионистского и антисионистского векторов в постмодернизме, и в романистике, и в публицистике, как, например, в их книге «Апология небытия. Шломо Занд: новый миф о евреях» [Баух, Гомберг 2011]. Немало полемической неосионистской и антиантисемитской риторики можно встретить и на страницах романов Дины Рубиной, и, хотя создание общей концепции, очевидно, не входит в планы писательницы, нетрудно выделить ее теоретизирование образами в направлении модели семьи и материнства как мессианского обещания спасения в хаосе истории. Сходным образом Алекс Тарн ищет новых путей бытования и письма в Земле Израиля в странном пространстве между фантасмагорией и трагедией, книжной свободой и насилием реального.

Назад Дальше