Таким образом, поиски новых идей переплетаются с поисками новых художественных методов, историческое и антропологическое моделирование сочетается с эстетическим экспериментированием, как авангардистским, так и консервативным, как слева, так и справа. И все же можно выделить ту область дискурса, в которой интеллектуальная работа ведется сегодня с наибольшей интенсивностью и в которой упомянутые выше многоликие идеологии и эстетики гармонично сочетаются, острота различий между ними притупляется. Это сказочный дискурс. Именно он оказывается наиболее удачным языком осмысления и выражения мифоисторических концепций. Более того, в нем историческое оказывается неотделимо от психологического, как, например, в рассказах и очерках Виктории Райхер, будничное от фантазийного, как в произведениях Дмитрия Дейча и Ольги Фикс, мистическое от актуального, как в романах Якова Шехтера и рассказах Анны Файн. «Утерянный Блюм» Игоря Гельбаха яркий пример той сказочной недоговоренности, которая, в сочетании с квазимагическим реализмом, позволяет вести интеллектуальный разговор о самом трудновоспринимаемом и тонком, при этом самом важном и насущном о времени. Наиболее полным воплощением сказочного дискурса в новейшей русско-израильской литературе можно считать фрагментарные романы Дениса Соболева «Иерусалим» и «Легенды горы Кармель», однако в произведениях всех упомянутых здесь писателей сказка служит если не основой образов, сюжетов, притч и идей, то по крайней мере скрепляющим их универсальным клеем.
Для русско-израильской литературы ключевым стало сочетание реалистического и сказочного дискурсов, направленное на изобретение новых идей, в том числе эстетических, с целью преодоления существующего (или предполагаемого) исторического, культурного и духовного кризиса. Новейшая интеллектуальная сказка занята поиском своих духовных, жанровых и исторических корней. Утопии и дистопии растворяются в метамодернистской атопии. Тексты джойсовского типа оказываются скорее ренессансными, чем модернистскими, а их корни уходят в талмудическую агаду. Новейший реализм возвращается к барочным традициям. Психологизм оказывается мифологичным, а мистицизм экзистенциальным. Кафкианская линия оказывается сплетенной не только, как ожидается, с хасидской и каббалистической линиями, но и с теорией хаоса и современными биологией и антропологией. Борхесовская сказка приобретает черты мидраша и средневековой схоластики. Через сказочное и мифическое, преломляясь в современном интеллектуализме, новейшая русско-израильская литература находит свой путь к реальному.
Реальность
В современной физике, физиологии, социологии, психологии и философии представление о сути того, что привычно называется реальностью, изменилось до неузнаваемости. Вслед за феноменологией Гуссерля и Хайдеггера реальность стала пониматься как то первичное, на что направлены наша забота и наше восприятие, что предшествует познанию вещей и обусловливает его, но в то же время не существует само по себе, вне корреляции с человеком, а каким-то непостижимым образом невозможно без его бытия-в-мире. Существенные сдвиги произошли в понимании исторической, культурной и политической реальности, суть которых состоит в отрицании ее самоочевидности. Изменилось ли оно в литературоведении и, в частности, в концепции литературного реализма? В XX и, особенно, в начале XXI века было произведено большое количество гибридных понятий, например метареализм, магический и символический реализм, но все они оставляют понятие реализма неизменным, хотя и допускают его открытость самым неожиданным и даже противоречивым комбинациям. Главным моментом проблематизации литературного реализма представляется то, что можно назвать его банализацией: любая «простая» репрезентация реальности кажется реалистической, вне зависимости от того, что при этом считается реальностью и в чем суть этой «простоты». Поскольку ни реальность, ни репрезентация не могут более считаться самоочевидными, возникает естественный вопрос: а можно ли вообще говорить о реализме, пусть даже не в абсолютном, а в относительном значении слова? Не стал ли реализм чем-то вроде рудимента, доставшегося в наследство от давно потерявшего свою значимость наивного позитивизма? Однако достаточно вынести за скобки вопрос о сути реализма, и становится ясно, что ни писатели, ни читатели не готовы отказаться от того особого ощущения реального, которое возникает иногда, и именно спорадически и на определенные промежутки времени, а не в виде связности, последовательности или закрытости. Реальное воспринимается как специфическое изменение в сознании и, таким образом, связано не с узнаванием известного, а с познанием нового.
Но что в этом новом позволяет считать его реальным? Ведь мы привыкли скорее к обратному: реальное самоочевидно, заведомо фундировано в себе самом, а новое появляется как нарушение этой самоданности и самообоснованности. Другими словами, новое потому и ново, что недоступно включению в обоснование данного. Решением этого противоречия может быть для начала отказ от отождествления реального с данным, а познания реального с процедурой обоснования или доказательством существования. Вторым же и окончательным шагом, подготавливающим это решение, должно стать осознание того, что такой отказ не влечет за собой отрицания возможности и необходимости рационального, научного познания. Скорее напротив, именно признание того, что открытие нового есть познание реального, точнее, того, что в данный момент воспринимается как реальное, и составляет суть научного знания в его движении, что сближает его с движением знания художественного.
Как гипотеза о том, что реальное существует (независимо от человека), выражается в дискурсе, в его конфигурациях, в семиотике? Одинаково наивны как концепция о том, что реальность может быть представлена в литературе независимо от языка, так и концепция о том, что язык может существовать без необходимости полагать существование реальности. Сегодня ясно, что реальное всегда уже включает в себя язык, язык всегда включает в себя реальность, но при этом реальность и язык не сливаются в одно. Существует литература, которая в одинаковой степени преодолевает обе эти формы наивности. Появлению такой литературы благоприятствуют два условия: деавтоматизация реальности и деавтоматизация языка. То есть реализм в этом понимании следует искать либо в транскультурной, но не трансъязыковой литературе (например, израильтянин, продолжающий писать по-русски), либо в трансъязыковой, но не транскультурной литературе (например, украинец, перешедший с русского на украинский язык письма), либо в транскультурной и трансъязыковой литературе (например, эмигрант из России, пишущий на неродном для него идиш в Израиле или США). В них следует искать моделирование гипотетической сцены объектно-ориентированного, не корреляционистского бытия, в котором реальность и язык являются не конструктами, а объектами.
Такая сцена должна быть интеллектуальной конструкцией, выраженной поэтическими средствами. В этом качестве сцена реального не самоочевидна, не интуитивна, не эмпирична, она не отражает «то, что есть», но в то же время она и не тайна, не загадка и не обман. На ней могут разворачиваться любые «жанровые сцены», в том числе фантастические или сказочные, но в том случае, если высказывание строится на основе структуры реального, произведение должно считаться реалистическим. Ведь коль скоро само понятие реальности изменилось и в науке, и в философии, и в социологии, и в антропологии, то оно должно измениться и в нашем понимании того, что такое реальность в литературе. Используя термин одного из основателей спекулятивного реализма Рэя Брасье, можно сказать, что «манифестируемая» реальность больше не может быть основанием реалистического мышления и письма [Brassier 2007]. Но не потому, что те или иные культурные агенты, языки и риторики в борьбе за власть скрывают реальное, а потому, что свойство самоочевидной или непосредственной выраженности не является свойством реальности, как она понимается сегодня. И вообще, дихотомия выраженности и сокрытости не входит больше в реалистическую онтологию, поскольку является функцией отношения с привилегированным субъектом, каковое противоречит структуре реального, постулируемой реализмом сегодня, в частности тем его направлением, которое именуется спекулятивным реализмом.
Можно спорить о том, насколько новаторскими и убедительными являются работы философов, условно объединяемых под концептуальной вывеской спекулятивного реализма, однако не вызывает сомнений, что для литературоведения они могут представлять большой интерес, поскольку касаются одного из главных вопросов литературы определения, отражения и формирования реальности. Сегодня из глубины постструктуралистского, постгуманистического дискурса рождается новое критическое мышление, способное переформатировать его таким образом, чтобы оказался разрешенным и научно обоснованным выход за его пределы. Это порождает ряд вопросов. Первый и наиболее очевидный следует ли методологически разграничивать реальное, реальность и реалистическое, когда речь идет о художественном тексте. Ведь ясно, что быть (или казаться) реальным и быть частью реальности не одно и то же; быть реальным и быть представленным или описанным как реальное не одно и то же; быть описанным в качестве реального и быть описанным таким способом, которым обычно описывается реальное не одно и то же. Другими словами, реальное это сам объект, его свойство или способ его репрезентации? Что мы имеем в виду, когда говорим, что тот или иной элемент в литературе реалистичен: его суть, характеристику или отношение? Отсюда следует другой вопрос: является ли реальное и реалистичность абсолютным или относительным понятием? И хотя литературоведы, в особенности критики, часто пользуются этими терминами как относительными, отнюдь не ясно, что служит им мерилом и что видится им противоположностью реального фантастическое, абстрактное, воображаемое, несуществующее? Возможно; однако ни одно из этих понятий не является точной антиномией реального, а следовательно, не годится как контраст для его выявления. С этого же вопроса Фредерик Джеймисон начинает свою книгу о реализме «The Antinomies of Realism» [Jameson 2013], но уводит дискуссию в сугубо антропоцентристскую сферу неопределимых переживаний и ощущений читателя, в метафизическое и сомнительное с философской точки зрения противопоставление судьбы и вечности, в умозрительную автономию телесного и в материализм, который отнюдь не проясняет суть реализма и вовсе не пересекается с ним.